— А что еще? — спрашивала она, когда он рассказал о каком-то случае в школе. — А что было потом? А что ты еще видел? — и все время в ее голосе была та же настойчивая нота, и она ловила каждое его слово с таким жадным видом, что несколько раз по его телу пробегала странная дрожь, вроде озноба, как если бы пол разверзся на миг перед ним, и он бы начал окунаться в пустоту. — А по дороге домой? — настаивала она. — Ты не рассказал мне. Неужели ты не видел ничего нового?
— Не-ет, — он смущался, его взгляд бродил по кухне, избегая слишком блестящих цепких глаз. Когда она насытится, думал он, когда отпустит его? Судорожно рылся он в памяти своей и отыскал лишь одну вещь, о которой не говорил ей. — Вчера был человек, — начал он, — на улице возле школы, — он замолк, надеясь, что ее интерес угаснет.
— Да! Да! — подталкивал ее голос. — Да!
— И этот человек делал тротуар. Вот так, — он копнул ладонью зеленую поверхность клеенки на столе, — железом с ручкой. Новый тротуар.
— Они строят Браунсвилл! — она натянуто улыбнулась. — А ты мне ничего не рассказываешь, любимый! И?
— И когда этот дядя не смотрел... а тротуар был зеленый — он зеленый, когда новый.
— Да, я видела.
— Подошел мальчик, а дядя не смотрел, он копал железкой там. И мальчик наступил на тротуар, вот так, — он соскользнул со стула и поковырял носком ботинка линолеум, — и сделал дырку своим ботинком. Вот так...
Давид увидел, что ее глаза смотрят куда-то далеко-далеко. Он замолчал.
— Я слушаю, слушаю, — она тряхнула головой. — Я слышу, — из темных, мрачных пространств ее взгляд возвращался к нему. — Да?
— Почему ты так смотришь? — его раздирали тревога и любопытство.
— Ничего! Ничего! Я тоже так делала, когда была девочкой, наступала на новую дорогу. Но у нас были черные. Ничего, ничего. И что потом? Что сделал дядя?
— Дядя, — продолжал Давид беспокойно, — он не видел. А вчера он закончил. Когда я шел после завтрака в школу. Теперь там нет досок. И тротуар твердый, как другие. Его посыпали чем-то белым. И можно на нем прыгать. Вот так. И ничего нельзя сделать. Но ямка осталась. Даже от маленького гвоздя в ботинке осталась дырка. И в этой ямке уже лежит сигарета.
— Естественно.
— Почему он так твердеет, что нельзя больше делать дырки, даже зонтиком? Только искры летят, — он попал под жадный взгляд круглых глаз. — Теперь ты говори.
— Нет, ты!
— А-а-а-ай!
— Ну, пожалуйста, — упрашивала она.
— Я уже съел весь хлеб, — напомнил он строго.
— Хочешь еще! Молока? — напряжение, с которым каждое ее слово следовало за предыдущим, казалось, выдавливало звуки из слогов.
Он покачал головой, искоса наблюдая за нею.
— Можешь побыть со мной немного, любимый, — она раскинула руки, чтобы обнять его, — можешь не ходить на улицу.
Он опустил голову, насупясь, но все же подошел и уселся у нее на коленях. Ему все время очень хотелось уйти на улицу, убежать, но он вновь уловил нотки мольбы и ожидания в ее голосе.
— Ладно, я останусь.
— О, ты хочешь идти гулять, да? А я держу тебя? Иди, я принесу твое пальто.
— Нет! Нет! Я не хочу. Я просто... просто хотел посмотреть в окно. Вот что я хотел.
— И это все? Ты уверен?
— Да. Только в открытое. Чтоб было открыто, — нужно же было выдвинуть какое-нибудь условие, чтобы оправдать смущение. — Ты откроешь?
— Конечно! — она вдруг судорожно прижала его к себе. — Что бы я делала без моего сына в горькие минуты? Мой сын! Но, дорогой, окно, перед которым лестница. Хорошо? Мой сладкий. Я подложу подушку, чтобы было удобнее опираться. Хочешь идти сейчас?
— Да, — он высвободился из ее объятий.
— Тогда надень свитер. Холодно.
Она принесла свитер. Когда он его натянул, они пошли в гостиную, она открыла окно, раздвинула тяжелые белые занавески, очистила подоконник от кастрюль и молочных бутылок и положила на него подушку.
— А на этом можешь стоять коленями, — она подтащила стул. Так лучше. Хочешь варежки?
— Нет, мне не холодно.
Мрачно смотрел он на улицу.
В нескольких метрах от дома он увидел медленно приближающегося высокого худого незнакомца, несшего белый сверток, прижатый к темному пальто. Давид внимательно вгляделся и вдруг увидел, что это был не незнакомец и не сверток, а его отец с забинтованной правой рукой. Он окликнул:
— Папа! Папа!
Голова отца медленно поднялась. Давид отскочил от окна и, крича, бросился в кухню.
— Давид! Что случилось?
— Папа идет! Его рука! Его рука! Она вся в... — он показал, как это выглядело, — ...в белом. Он идет.
— Боже мой! Ранен! Он ранен! Альберт! — она метнулась за дверь. Ее голос стал хриплым. — Альберт!
Давид услышал резкий сдавленный голос отца.
— Ша! Ша, я говорю! Хватит вопить!
— Кровь! Кровь!
Отец втолкнул стонущую мать в дверь. Его лицо было серым. Сквозь бинт на его руке, в том месте, где должен был быть большой палец, проступило пятно крови.
— Да! Кровь! — выкрикнул он, захлопывая дверь. — Ты что, никогда крови не видела? Сначала этот идиот лает на всю улицу! Теперь ты! Вопите! Вопите! Соберите сюда всех соседей покудахтать!
— О Альберт! Альберт! — она раскачивалась, словно молясь, вперед и назад. — Что это? Что случилось? — слезы текли по ее щекам.