— Ты всегда была дурой! — прорычал он. — Видишь, я жив! Перестань!
— Скажи мне! Скажи! — в ее голосе была мука. — Скажи мне! Что ты натворил?
— Натворил? Я?
— Что? Скажи мне! — она тяжело дышала. — Ну!
— Ты почти догадалась, — рычал он. — Да. Я бы натворил, но этот проклятый пресс встал на моем пути. Этот пресс спас его. Он не знает. Я бы... Что!
Голова матери поникла. Она доковыляла до стула и опустилась на него, ее руки безвольно повисли. При виде ее страшной бледности Давид расплакался.
— Ба-а! — сердито усмехнулся отец. — Клянусь Богом, я думал — ты мудрее, — он подошел к раковине, наполнил стакан водой и прижал его край к ее губам. Вода бежала по подбородку и капала на платье. — И это ты падаешь в обморок! — упрекнул он горько.
— Все в порядке, — слабо промолвила мать, поднимая голову, — все в порядке, Альберт. Но... но ты не ударил его?
— Нет! — дико закричал отец. — Я говорил тебе, что нет! Он убежал. Ты что, переживаешь за него больше, чем за меня?
— Нет! Нет!
— Тогда почему ты падаешь в обморок? Это только палец. Пресс. Я не был достаточно проворен. Ты не переживала так, когда мне отхватило ноготь с пальца!
Мать вздрогнула.
— Он еще на месте, мой палец, если это тебя волнует. Если бы вы не оглушили меня своими криками, я бы тебе раньше сказал. Помоги мне снять пальто.
Она поднялась, шатаясь, и приняла пальто.
— Будь он проклят! — бормотал отец. — Вероломная собака! Пусть божье пламя превратит его в свечу! "У тебя нет привилегий по сравнению с другими", вот, что он мне сказал. Да не приставай ко мне! Я не нуждаюсь в поддержке!
Он уставился на завязанную бинтом руку, которая теперь, когда отец был без пальто, казалась Давиду сквозь слезы разбухшей вдвое.
— Зачем он забинтовал мне все пальцы, дурак! — он упал на стул и прикрыл глаза костлявой ладонью. Рука его была грязной, измазанной в типографской краске. — Врачи! Они лучше намотают весь бинт, чем дадут себе труд отрезать его. А почему нет? Не им носить его, — он откинул голову.
— Дать тебе что-нибудь? Кофе? У нас еще есть немного вина.
— Нет, — ответил он ослабевшим голосом, — я засну быстро и без вина, я буду крепко спать, — он нацепил каблук своего черного ботинка на планку стула и вскрикнул, когда нога соскочила.
— Дай мне! — кинулась мать к нему.
Он остановил ее взмахом руки:
— Ничего, справлюсь, — и потянул здоровой рукой за ворот рубашки, расстегивая пуговицы. — Перст судьбы всегда попадает в то место, которое меньше всего защищаешь. Я думал, что перед тем, как эта собака увидит меня в последний раз, я заставлю его покорчиться. И я бы ему показал! — его зубы заскрипели. — У меня было еще достаточно сил свести счеты с Лютером, но они меня увели, как овцу, — стряхнув ботинок с ноги, он безразлично смотрел, как тот покатился по полу. — Но нельзя думать слишком много, когда подаешь бумагу в пресс. Невозможно думать о том, кого ненавидишь. В этом преимущество бригадира. Его руки свободны, — он скинул второй ботинок. — А-а-а! Но он побледнел, когда меня вели в кабинет босса. Наверное, увидел, что было в моем взгляде. И знает, должно быть, на ком вина. И у меня еще оставалась одна рука. А может, он не выносит вида крови. Я ее оставил у них на коврах.
Мать напряженно смотрела на него. Когда он замолчал, она вздрогнула.
— Что... что сказал доктор? Это скоро заживет?
Он пожал плечами:
— Пройдет, что пальцу сделается. Но несколько недель не смогу работать. Сильно помяло.
Мать вздохнула.
— Они, кажется, собираются мне что-то заплатить за это время. Они сами, по собственному желанию, предложили. Не знаю почему. Но много ли они заплатят? Завтра я буду говорить с ними и с доктором. Завтра — четверг.
Его губы распухли от ненависти, глаза дико горели. Давид и мать смотрели на него с тихим ужасом.
— Будь он проклят со своими подарками! — прорычал он вдруг. — Пусть он сгорит вместе с ними, разрази его Бог!
Он дотянулся левой рукой до правого заднего кармана брюк и вытащил лоскуток белой бумаги.
— Будь он проклят!
Это был пропуск в театр. Он скомкал бумагу и бросил ее на стол.
— Что заставило его дать мне это? И почему он так переменился? Если бы я только знал! Если бы я только знал! — его левая рука колотила по столу.
Наступила гнетущая тишина. Все смотрели на скомканную бумажку на столе. Потом отец начал сгибать и разгибать руку, чтобы размять затекший локоть. На его лице было выражение мрачной отчужденности, как будто это была не его, а чья-то чужая рука. На лице матери были ужас и жалость. Давид смотрел то на мать, то на отца, и, наконец, его глаза остановились на руке, мягко опустившейся на стол, — мерцающим пятном на зеленую клеенку. Минуты томительно тянулись, но ни слова не было сказано. Давид посмотрел на мать. Ее лицо не изменилось, словно эта озабоченность была вырезана на камне. Но лицо отца раскраснелось и расслабилось. Дыхание мягко шипело в его ноздрях. Он снова заговорил.