Грегори отложил письмо и закрыл глаза, чтобы утихомирить внезапно закипевшие на них слёзы – не приведи бог, увидит кто.
Впрочем, видеть было некому – со всех сторон комнаты доносилось мирное посапывание, спали если не все кадеты, то почти все, и свет был погашен, только тлела лампада в углу около образа Николы Угодника, известного покровителя морского дела, да плясал огонёк свечки на столе у изголовья кровати Грегори – этого тусклого света ему вдосыть хватило, чтобы прочитать наконец, письмо из дому.
Медленно и глубоко вздохнул, переводя дыхание, слёзы, наконец, утихли. Грегори утёр глаза и сел на кровати, потянулся к свечке, собираясь её задуть и встретился взглядами с Лёве. Фон Зарриц сидел на кровати, поджав колени и глядя в книгу – лампада под иконой светила как раз на изголовье его кровати, давая достаточно света, чтобы разглядеть буквы без нужды жечь свечу. За это кровать и ценилась в своё время и Корфом, да и, должно быть, другими, прежними обитателями спальни, во времена Карцова, и во времена Голенищева-Кутузова.
– Ты чего? – тихо спросил Лёве. От его кровати до кровати Грегори было рукой подать, поэтому можно было не повышать голоса и не рисковать что услышит кто-то, кому слышать не нужно. – Случилось что, Грегори?
Гришка несколько мгновений поколебался, потом решительно протянул мекленбуржцу письмо.
– Прочти.
Тот тоже решился не сразу – письмо всё ж таки чужое, но потом всё-таки развернул лист и прищурился, вчитываясь в строчки. При каждом его движении черепаховое пенсне тускло взблёскивало в свете лампады.
Шепелёв ждал.
Метель подкралась с залива, ударила в окна тяжёлым снеговым зарядом, завыла в печных трубах стаей голодных волков. Грегори передёрнулся, представив, что сейчас творится на дворе. Под заколоченную дверь, что раньше вела на галерею, в щель над порогом, под неплотно пригнанное дверное полотно тянуло холодом. Дрогнул язычок огня на свечке, отражаясь на выпуклых стёклах пенсее фон Заррица, на жёлто-коричневой лакированной деке гитары Жоржа Данилевского.
Наконец, мекленбуржец отложил письмо и непонимающе качнул головой, уставился на Шепелёва.
– Не понимаю, – признался он.
– Чего не понимаешь? – Грегори криво усмехнулся. Он уже успел себя спросить, не напрасно ли доверился фон Заррицу, но теперь уже обратно ничего не воротишь.
– Слёзы от чего? – пояснил Лёве, поправляя пенсне и отдавая Гришке сложенное письмо. Тоже поёжился от крадущегося под дверь холода. – Бабушку Анисью жалеешь?
– Не без того, – криво усмехнулся Грегори. – Помню её хорошо… Madame Isolde правду пишет, она всегда считала это мракобесием да невежеством… но никакая наука, никакая медицина не может вылечить заикания. А бабка Анисья меня вылечила… долго лечила. На зарю водила, наговорной водой поила из валдайского колокольчика… вылечила. Перестаралась, говорят, болтаю теперь многовато.
Он посопел.
– Жалко, конечно, – сказал Лёве, хотя по его голосу было трудно сказать, что именно он сейчас думает.
– Да я не про то, – вздохнул Грегори. – Я из-за мачехи…
– Не понимаю, – признался фон Зарриц, вновь поправляя пенсне и удивлённо глянул сквозь стёкла. – А что мачеха? Письмо вежливо написано, по-доброму, чувствую, любит она тебя…
– Наверное, – Грегори отвёл глаза. – Только вот я привык её ненавидеть.
– Но за что?