Влас несколько мгновений постоял на гряде валунов, разглядывая строительство, потом кивнул сам себе. Понял.
Церковь.
Или часовня.
Угля на валунах, клёцкая церковь – четверик две на две сажени, второй четверик для алтаря – полторы на полторы, основания для звонницы и крыльца в реж – размеры постройки сразу были видны.
Сколько таких церквей на Беломорье?
Не сосчитать.
Стоят на каменистых и болотистых берегах, глядятся в воду Белого моря, рек или озёр, отражаются в их водах тесовыми кровлями и луковичками, крытыми чешуёй лемеха.
Справная артель плотников маленькую церковь поставит за один день, так и зовётся такая церковь – обыдёнка. Здесь одним днём не обойдёшься – к вечеру скорее всего, только до потеряй-угла доведут, не больше.
Влас покосился через плечо, в сторону Троицкого собора – он стоял совсем недалеко. Кому понадобилось строить поблизости ещё одну церковь?
– Дивишься? – раздалось совсем рядом, и кадет вздрогнул. Обернулся.
Акулька.
Откуда она взялась? Только что не было никого поблизости. Подкралась незаметно или просто он задумался и ничего вокруг себя не видел?
Какая разница?
«Всё-таки это случилось», – с лёгким смятением подумал он. С утра, как пошёл погулять по городу, ещё подумалось – встретит Акульку или не встретит. И понять не мог, чего он хочет больше.
Он не боялся, нет.
Странное ощущение.
Как будто он в чём-то виноват. И вместе с тем, точно знает, что никакой его вины нет.
Акулька пинком (мелькнул из-под тёмно-синей понёвы шитый золочёной тесьмой носок юфтевого сапожка) отбросила с дороги окатанную до безупречной гладкости крупную гальку, подошла ближе. Поглядела на него, подняв голову – качнулись на шее бусы речного двинского жемчуга, поправила волосы, схваченные вышитым почёлком.
– Здорово ль твоё здоровье на все четыре ветра, Влас Логгинович? – спросила она, ступая на облизанную волнами корягу плавника – оказалась с ним почти одного роста, могла смотреть на него, не задирая головы.
Жемчужные серьги в ушах, колты старинной работы – чернёное серебро (теперь такого никто уже и не носит, почитай!), шитая багрецом длинная рубаха, схваченная на запястьях обручьями зелёного стекла. Она вся была словно только что из семнадцатого века, из тех времён, про которые так любит читать Грегори, времён царя Алексея Михалыча, а то и едва ль не самого Ивана свет-Васильича Грозного.
– И тебе поздорову, дева-краса, – вздохнул Влас. Похоже было, что неприятного разговора не избежать.
– Краса? – губы Акулины чуть тронула едва заметная усмешка. – От тебя ль то слышу?..
Он отвернулся.
Дурно выходило.
Что ни скажи, всё равно не угадаешь. Глуп тот, кто думает, будто можно что-то решить уговорами и объяснениями, трижды глуп тот, кто думает, будто можно девушки добиться красивыми словами. Всё это бессмысленно, если нет главного – чувства.
А тут – если кто-то хочет поругаться, тот поругается всё равно, как ни выкручивайся и не старайся.
Дурно выходило.
Дурно.
И ведь не покривил душой ничуть – Акулька, и без того красивая, в этом наряде была чудо как хороша.
– Дивлюсь, – сказал о другом, о том, про что она спросила в самом начале. – Кому это церковь понадобилось тут строить?
– Мартемьян Хромов после зимовки с моря вынулся, – отсутствующим тоном сказала Акулька, принимая его разговор. – На Груманте зимовал, воротился с большим прибытком, моржа набил, ошкуя, да могильник звериный с дорогой костью нашёл, индриков клык. Пока зимовал, обет дал, Петру и Павлу церковь в Онеге поставить, если целым воротится. Ни единого покрутчика море не взяло, вот и строят. Да вон он сам, погляди.
Мартемьяна Хромова Влас знал – да и все в Онеге знали друг друга, не Москва, не Петербург, чать. И верно, между плотниками там и сям возникала и вновь пропадала шустрая жилистая фигурка в суконном зипуне и мурмолке, то и дело доносился пронзительный скрипучий голос. И верно, Мартемьян.
– К Петру и Павлу, глядишь, и закончат, – безразлично сказал Влас, по-прежнему не глядя на Акульку.
– Влас… – сказала она вдруг прерывистым голосом. Он поворотился, встретился с ней взглядом. В глазах девчонки стояли слёзы. Ай да Акулька Зыкова! В жизни никто не мог бы похвастаться, будто видел, как она плачет. Да и он, Влас, хвастаться не станет – ни к чему. Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза, потом она почти неслышно шевельнула губами. – Влас, я замуж выхожу.
Кадет неопределённо шевельнул плечом, словно говоря – знаю, мол. Она закусила губу, словно боролась с желанием бросить ему с лицо с гневом: «И это всё?». Он торопливо, чтобы она не успела сказать ничего подобного, выговорил:
– Я слышал. За Спирьку Креня…
– За Спирьку Креня, – эхом повторила она, отводя глаза. И с усилием, чуть ли не с му́кой выговорила. – Не захотел ты… а жаль. Люб ты мне, да и отец был не против, сам знаешь…
«Знаю», – подумал Влас сумрачно, злясь на то, что нельзя было на вакации в Петербурге остаться. Не было бы этого разговора, не было бы этого дурацкого чувства несуществующей вины.
Сердцу не прикажешь.