Иногда все же прежняя злость вырывалась наружу. Однажды, навещая очередного клиента, чья небольшая квартирка находилась в огромном жилом массиве у самого океана, на первом этаже, за высоким белым забором… У клиента в доме водились клопы – новое национальное бедствие Америки. Но ведь это был не просто так клиент. Кого-то он ей напоминал. Но кого? Позже Люба постаралась забыть случившееся, казавшееся настолько вне ее жизни. Жалела, стыдилась? Или боялась? С отвращением заставила себя войти в здание. Шла и надеялась: никого не будет дома. Постучала в дверь легонько, никто не открывал. Люба обрадовалась, но на всякий случай стукнула еще раз, посильней: бум, бум. Затем: тук-тук-тук – быстро-быстро, правым кулачком. За дверью послышались шаркающие шаги. Затем опять тишина.
Она так и стояла у двери, все еще нетерпеливо постукивая, переминаясь с ноги на ногу. Клопов Люба боялась с детства. Помнила, как горячим утюгом проглаживала шуршащие обои. Помнила ужас ночной, запах химии и суету, беспомощность матери.
– Кто там?
– Это я. – Люба шагнула к двери, и звук, вырвавшийся из горла, прозвучал тоненько, словно мышиный писк, вылетел в затхлый воздух коридора.
– Что надо?
У нее была предыстория с этим человеком. Долгая, тягучая, бумажная, законспектированная пачками документов. Сколько на него ушло деревьев? Уже не раз приходил он по вызову к ней в кабинет; его молчаливое сопротивление, нежелание следовать правилам, тяжелое лицо, мрачные глаза давили на Любу, мешали ей жить. Как она могла ему, главное, себе помочь? Чем? Зачем ей приходилось иметь дело с ним? Никаких уроков жизни Люба не искала – всего лишь отбывала рабочее время, отсиживала положенные часы в Департаменте, на берегу океана. Теперь, насилу дотащившись до этого дома, по обязанности, по работе, заставляла себя, ругала за малодушие, ненавидела – его и себя. От этой злости, страха все теперь в ней подпрыгивало: руки, ноги в коленках, волосы на плечах. Мимо прошаркала старушка, проволокла ходунок на теннисных мячах.
– Открывайте, – повторила она уже более спокойным голосом; ноги предательски подрагивали, туфли постукивали каблучками. – Открывайте же!..
Он встал на пороге – грузный, в спортивных штанах, распахнутой рубахе, майке, под ней – несвежей, растянутой, облегающей его надутый живот – большое потное животное на пороге затхлой, неопрятной норы. В вырезе майки видны редкие седые волоски на груди, дряблая, сероватая кожа, тусклая, словно потертая, собирающаяся в вялые складки на морщинистой шее.
– Ну, входи, чего уж стоять. – Он так долго смотрел на Любу, что она заволновалась в поисках подходящих слов и теперь судорожно вздохнула, когда дверь распахнулась пошире.
Всего-то и надо было, что вручить ему в руки официальное письмо да проверить, запаковал ли вещи, подготовил ли квартиру к дезинфекции. Вся эта жизнь – с краю, на обочине. Не в центре, где что-то происходит, меняется, живет, растет… Нет, в обозе, среди больных, несчастных, убогих. То ли жизнь заставила, то ли оказалось единственным, что она могла, умела делать. Писательство? Что писательство? Так, потихоньку, через силу, между делом. Кто она? Никто. Старик, на старика не похожий? От животной, живой мощи
Но очнувшись, взглянула сквозь застекленные створчатые двери. Во дворике над белым высоким пластмассовым забором возвышались, красовались здоровенные, высоченные азиатские лилии. Цветов было много, лепестки изгибались прихотливо, изощренно, японками-гейшами в кимоно на лакированных коробочках. Гладкая, глянцевая поверхность, розовая внутренность вывернутых наружу цветов, окрашенных в нежный слабо-сиреневый цвет, переходящий в белый; их формы, яркое великолепие напоминали лепестки вагины. Цветы были огромны, неуместны в этом приюте нищеты, унылом гетто для бедных и больных.
Если бы обладала она писательской смелостью, раскрепощенностью, взяла бы весь этот антураж в качестве декорации для сцены из нового своего романа: соитие посреди нищеты. Так подумалось. Секс – можно ли «это» назвать сексом? Акт, напоминающий насилие над собой. Надо всем беспомощным, убогим существованием – своим и чужим. Но струсила, убежала. Стыдно, погано было думать, писать об этом: о женщине Любе, социальной работнице, писательнице, разметавшей тряпочки, одежки, белье подмокнувшее – потом ли, страхом, зверским, стыдным желанием, яростью бессильной, – забыв себя, вспомнив ли себя: бросилась, раскрылась, поддалась, распахнулась, впитала весь этот убогий день.
6