Она сообщала обо всём ровным, обыденным тоном — так, как могла бы рассказывать о новой технике вышивки, которую освоила за непродолжительный срок. В её словах не звучало подтекста, во всяком случае, Джон его не услышал — Мэри просто делилась кусочком своей разрушенной и заново создаваемой жизни с человеком, который так много для неё значил, и с которым всё ещё не прервана связь. С близким и дорогим. С мужчиной, однажды разделившим с ней кров и постель. Но Джона окутало душным туманом, словно тем самым она приоткрыла двери, приглашая его войти: теперь ты знаешь, где меня отыскать, если будет такое желание, и знаешь, что я всё ещё отчаянно нуждаюсь в тебе. Нет. Ни за что. Никогда. Джон не хотел её видеть. Никогда больше. Никогда, никогда, никогда. И едва не задохнулся от простого предположения, что всё это может вернуться хотя бы на час. Только теперь он до конца осознал, как ужасна была его жизнь последние несколько месяцев — ложь, притворство, самообман. И ничего не окончено, пока он здесь, в этом постылом месте, где давят стены, где снятся тревожные сны, где основными чувствами становятся чувства вины и злости, а это неправильно. И где в молчаливом упреке застыла супружеская постель, словно коростой покрытая шелковыми подушечками, которыми его жена пыталась украсить свою унылую жизнь, и которые он ненавидит. Боже, нет.
Джон молчал.
Чутко уловив его смятение и внезапно нахлынувшую тоску, Мэри торопливо добавила: — Но здесь я не задержусь. Разберусь в себе хоть немного и уеду к Эмме и Кристоферу. Она… Мама звонит каждый день, и я почти готова к ним перебраться. Сразу же после развода… Или раньше. Не знаю.
— Прекрасная мысль, — только и смог он сказать. — С Эммой и Крисом тебе будет хорошо, я уверен.
— Так же, как тебе с ним? — не удержалась Мэри от горечи.
— По-другому.
Уже попрощавшись, она спросила: — Ты счастлив, Джон?
— Да.
Он долго лежал в тишине, впервые за последнее время ощущая внутри себя абсолютный покой и уверенность. Он думал о том, что благодарен Мэри за всё. Действительно благодарен. Разве мог он открыто признать тот факт, что любит Шерлока не только как друга? Разве себе самому он мог бы в этом признаться? Лгал бы по-прежнему… Оба они лгали друг другу довольно успешно, подавляя желания и мечты, гася влечение и пряча его под маской взаимного уважения и приязни. Но Джон не забыл тот жаркий мороз по коже, когда Шерлок оказывался чуть ближе обычного, допустимого. Волны тепла. Покалывание кончиков пальцев. Неосознанную маету. Сны, полные опьяняющих образов, которые мучили, после которых просыпался со стоном, тяжело отрывая голову от подушки. И Шерлок… Его взгляд — порою глубже и горячее, чем это дозволено дружбой.
Мне скоро сорок, и я не намерен делать из собственной жизни эксперимент. Слишком всё затянулось. Ау, Шерлок, с тобой всё в порядке? Думаю, нет. Уверен, что нет. Вот и мне хреново до тошноты. Хочу к тебе. Хочу видеть твои глаза. И целовать их каждую ночь.
Не отвечал он достаточно долго, но, пристроив телефон на груди и закрыв глаза, Джон с настойчивой злостью давил на кнопку вызова снова и снова. Давай, Шерлок, давай.
— Слушаю.
— Это хорошо, что ты наконец-то слушаешь. — Он и в самом деле чувствовал злость. Распоряжаться жизнью Джона Ватсона — кое-кто посчитал такое возможным? Хрен тебе. — Между прочим, комнату мне сдала миссис Хадсон.
— Я знаю.
— Ну, а если знаешь, пошел к дьяволу. Кто ты такой, чтобы решать, где мне жить?
— Ты чем-то расстроен, Джон, и срываешь на мне раздражение.
Кубарем скатившись с дивана и зная наверняка, что в последний раз сотрясает его натруженные пружины, Джон проорал в телефон: — Мать твою, не доводи до греха! И знаешь, ты сейчас очень похож на брата. Как никогда.
— Что-что?
…Застав его на пороге и указав глазами на два увесистых чемодана, Шерлок ворчливо заметил: — Сколько вещей. Здесь все твои свитера?
— Не все. Один на мне.
— Это их ты собирал столько времени?