— И я серьезно, — холодно проговорил Ханыга. — Думаешь, ты один такой герой, что воевать хочешь? А старший политрук, он так, от страха по кустам жмется? Да ты еще цыпленок, чтобы так думать. Ты еще пороху не нюхал. А он хлебнул огонька дай бог! Я видел, как он в финскую воевал.
— При чем тут Барбашов? И вообще, зачем ты переходишь на личности? — возмутился Чиночкин. — Разговор идет вообще и, кстати, о Знамени. Ну я понимаю, что Знамя — это символ, что его надо беречь как зеницу ока. Но в нашем положении, при данной ситуации: кто под ним идет? Кого оно вдохновляет? Оно нас по рукам связывает, вот его основная функция в данный момент.
— Тебя послушать — гладко получается, — проговорил Ханыга. — Ты человек грамотный. Ты все можешь объяснить. Для тебя, видишь, Знамя — символ. А я вот, хоть истолки меня, не понимаю, что это такое. Для меня Знамя — это вера. И для Волощенко оно тоже было верой. И для Антона, и для Рощина, и для Ремизова оно служило верой в наше дело. Потому они и смерти не боялись, что верили. А ты говоришь, заховать его надо.
— Так ведь временно, чудак человек. И потом: символ, вера — мы говорим об одном и том же…
— Ну да, говорим об одном, а получается разное. Да у нас вся жизнь на вере построена. Людям плохо, а они верят, что будет лучше, и работают как черти. Колхозы понастроили, заводы, города. И все потому, что верят в будущее. И дальше так будет. Разве можно нам без веры жить? А ты ее припрятать хочешь… Да я это Знамя потащу, если надо, до самого океана, в воду по ноздри зайду, назад вернусь через всю Россию, а до своих дойду и Знамя им передам.
— Ну а если не дойдем? Если сил не хватит? — заговорил вдруг Косматых.
— Не хватит сил идти — поползу. Ужом поползу промеж кочек, по лесам, по канавам. И доползу, — уверенно ответил Ханыга.
— Слепой ты, — дрогнул у Чиночкина голос. — Мы все больные. Посмотри, что от нас осталось. Но пока мы идем. А если завтра кто-нибудь из нас свалится? Что прикажешь с ним делать: бросать? Или нести на себе? Представляю, сколько мы тогда еще будем ползти до своих. Да и где эти свои? Гоняемся, как за жар-птицей…
— А бой слышал?
— Мы давно уже слышим стрельбу. И видим только мертвых. А у меня уже нервы не выдерживают!
В землянке снова стало тихо. Только где-то монотонно падали капли. Разговаривающие не шевелились. И потому казалось, что они куда-то ушли. У Барбашова от неудобного сидения затекли ноги. Но он тоже не шевелился, так как не хотел выдать себя. Он ждал, что разговор возобновится, что будет сказано еще что-то очень важное, что, может быть, не смог бы сказать и разъяснить бойцам даже он сам, и он терпел, весь превратившись в слух.
Разговор действительно скоро возобновился, и он услышал приглушенный голос Кунанбаева:
— Ты так говоришь, будто один ты все знаешь, а больше никто не знает. А я тебе скажу, Чинкин не хуже тебя все понимает. Я вот тоже думаю: зачем мы идем, куда идем, раз обстановка неизвестна?
«И этот не верит», — подумал Барбашов.
— Идем мы на восток, — категорично пробасил Ханыга. — Или, говоря по-военному, в тыл. И идем не к теще на блины, а выносим из окружения Знамя.
— Сколько же его еще выносить?
— Уже одному долдону объяснял, — начал сердиться Ханыга. — До тех пор, пока не выйдем на советскую землю. Должна же она быть где-нибудь?!
— Вроде бы должна, — вздохнул Кунанбаев.
— Как это «вроде»? — повысил голос Ханыга. — Что же, по-твоему, немец до Урала уже дошел?
— Что это значит — «до Урала»? — неожиданно раздался еще более возмущенный голос Клочкова. — А за Уралом, по-твоему, не наша земля? Или ты думаешь, что там Советская власть сама рухнет? Ошибаешься, милок. Там и земли пол-России и людей хватит, которые за нее постоять могут.
Спор мигом затих. Даже Ханыга не сразу нашелся, что сказать, и вместо слов вдруг тонко и протяжно засвистел.
Клочков тоже помолчал. Потом, как показалось Барбашову, с обидой заметил:
— А свистунов у нас, промежду прочим, завсегда в сени выпроваживали…
— Это я так, для разрядки, — признался Ханыга. — Вы же, кажись, спать собирались.