Нет. Успокойся. Я действительно врач. Я сам справлюсь. Не без тебя, но справлюсь. Не кричи. Ничего страшного. Сухожилия целы, пальцы шевелятся, значит, все нормально. Слушай меня и действуй. Возьми в аптеке лидокаин, инсулинок и бинтов побольше. И спирт возьми или водку. Найди это все и возвращайся. И никаких глупостей. Я тебя своими руками удушу, если ты куда-нибудь позвонишь.
НАСТЯ
Что ты несешь?!
СЕБАСТЬЯН
Несу разные вещи.
НАСТЯ
Вот именно! Несуразные.
СЕБАСТЬЯН
Нет, не несуразные вещи, а разные вещи несу.
НАСТЯ
(набирая номер скорой на телефоне)
Хватит заговаривать мне зубы!
СЕБАСТЬЯН
Ты понимаешь, что это попытка суицида?! Я же могу в психушку загреметь!
НАСТЯ
Ну, загремишь! Подумаешь?! Как раз мозги подправят.
СЕБАСТЬЯН
Да нельзя мне в больницу! Ни в обычную, ни в психушку нельзя. Иди уже в аптеку, а?
НАСТЯ
Нет, не пойду! Либо ты все объяснишь, либо я вызываю скорую.
СЕБАСТЬЯН
Прости… Короче, у меня проблемы с документами…
НАСТЯ
И об этом ты ночью говорил. И обещал, что расскажешь.
СЕБАСТЬЯН
И расскажу. Но пока я объясню, какие у меня проблемы, из меня вся кровь вытечет. И тогда проблемы будут у тебя. Иди в аптеку уже, а то некому тебе будет истории рассказывать.
Через пятнадцать минут Настя с недовольным видом выдает Себастьяну заказ, и он, достав из аптечки медицинскую иглу и шовную нить, начинает обкалывать руки лидокаином и накладывать швы.
Рим, 1620 год
Первое, что я помню – это театр. Моя мать была актрисой, скончавшейся, кажется, от тифа, когда я был младенцем. Я рос в маленькой и не особо успешной римской уличной труппе. Мы жили одной дружной семьей по каким-то баракам, давали спектакли, наскоро задекорировав хламом какой-нибудь городской тупик. Кроме меня, в труппе росла дочь Доктора и Коломбины. Мы впитывали скромное мастерство наших мэтров и уличных хулиганов. Мы лазали по всяким руинам и стройкам, ловили лягушек, фехтовали на палках, воровали фрукты на рынке, по утрам допивали кислое пойло наших стариков, читали все, что только было написано, особенно пьесы с поцелуями и названия кабаков, учили похабные песни и католические гимны, периодически перемешивая их слова, за что и получали розгами по неугомонным круглым ягодицам. Все, как полагается. И вот однажды мы доросли до сценического возраста и стали Влюбленными. Ну, а кем еще могли стать юные актеры? Увы, веселых персонажей в масках играли старики, уже поднаторевшие в грубом крестьянском юморе и ужимках, а пустоголовых Влюбленных играли молодые артисты, которым масок не полагалось, и все, что требовалось от нас – гримасничать, горланить песни и плясать. Так мне казалось, хотя, наверное, если бы театр не был нашим домом, то роль Влюбленного не была бы для меня так проста.
И вот, в один паскудный весенний денек 1620-го года, доиграв пьесу, я уже направлялся за кулисы, когда услышал оклик: «Эй, Влюбленный!» Я обернулся. Теперь все меня звали «Влюбленный», хотя я совершенно не был влюблен. Это была моя роль, мое клеймо и проклятие до самых седин, пока не позволят надеть маску и стать кем-то еще. В общем, я обернулся. Из толпы навстречу мне вышел мужчина, очень элегантный, явно не простой пьяница, а с претензией. На нем была модная широкополая черная шляпа с пером и бархатный плащ в тон. В тот момент мы были даже похожи, если не считать дыр на моем линялом льняном плаще и венецианских кружев на его рукавах. «И какого черта это чудо в перьях забыло здесь, на темной, пропахшей испражнениями, улочке?» – думал я. Нет, разумеется, я думал намного грубее. Он галантно поклонился и представился. Француз-художник, Никколо Реньери. Там, в Риме, он произносил свое имя как бы на итальянский манер, но все равно с ударениями на последний слог. Среди толпы простых ремесленников и торговцев он выглядел крайне нелепо: смешной акцент, вычурные, как его кружевные рукава, манеры, и эта шляпа… Впрочем, меня это не особо удивило (мало ль дураков?), но в итоге я все равно смутился. Потому что он, как фокусник, взмахнул плащом, и в его руке появилась алая роза: «Это тебе». Я посмотрел на него вопросительно. «Почему я не могу выразить восхищение самому красивому актеру труппы? – спросил он, подняв бровь. – Пойдем, я хочу угостить тебя вином. Ты очень бледен».
Я никогда не опасался за свою жизнь. Мне было нечего терять. Я был никем и нигде. Просто играл отведенную мне роль, чтобы заработать кусок хлеба. Я не привык долго обдумывать свои поступки. Если мне говорили «пойдем», то я шел. Бывало, что потом приходилось убегать, сверкая пятками, но это было даже весело. Судьба берегла наивного мальчишку, всегда берегла, и теперь, когда этот странный тип сказал «пойдем», я пошел с ним.