-- Перестаньте убивать себя! Прекращайте голодовку! -- советует добросердечный Осин.
Но вот проходят десять дней, и мне начинают вручать письма из до-ма.
Более того -- я получаю еще одну открытку от Авитали, это фотогра-фия Стены Плача, на фоне которой старый еврей трубит в огромный шофар. "Толик, любимый! -- пишет мне жена на обороте. -- В какой шофар мне нужно протрубить, чтобы ты услышал меня?.. Знай, что я все время с тобой, и когда от тебя есть письма, и когда их нет..."
-- Ну, снимаете голодовку?
-- А как с моими письмами домой?
Борьба продолжается, но теперь я явственно слышу в камере побед-ные звуки шофара. На пятнадцатые сутки приносят телеграмму от ма-мы, она получила мое очередное письмо. Голодовку я снимаю, но мне предстоит отсидеть в карцере еще двадцать пять суток "за незаконный отказ от приема пищи".
За что я боролся? За принцип? За право писать письма и получать их? За то, чтобы мои родные не мучились неизвестностью? И за пер-вое, и за второе, и за третье, но прежде всего за то, чтобы не позволить врагам заглушить в моей душе звуки шофара, в который трубила Авиталь.
В одну из тех ночей я увидел сон, о котором написал жене: "Я сидел на ковре с двумя молодыми женщинами. Мы говорили о чем-то, шутили и неторопливо пили чай из пиал. Мне было очень приятно, но в то же время чувствовал я себя как-то странно, пугала какая-то неестествен-ность происходящего. Проснувшись, я пытался разобраться, что страшило меня? Кто были мои собеседники? Одна -- Наташа времен нашей с тобой "ковровой жизни" на Каляевской, это я понимал все время. А другая? И тут я вдруг сообразил, что это тоже Наташа, но уже иная -- та, что на прошлогоднем снимке, стоящем у меня на столе. Волосы у этой второй Наташи короче, чем у московской, и убраны под косынку, а в глазах не ожидание, а суровость и решимость. Смешались времена... Такой вот сон, Натуля".
...Некоторое время после голодовки меня не возвращали к Смирно-ву, а в рабочую камеру выводили поочередно с ним. Я сильно ослабел, да и рацион 9-б мало помогал восстановлению сил, поэтому Валера, получавший норму 9-а, оставлял мне часть своей пайки, пряча ее от ментов, чтобы не забрали. Это нарушение советской законности было обнаружено дней через десять.
-- Вы почему вступили в межкамерную связь со Щаранским? -- спросил возмущенный Осин, предъявляя Валере вещественное доказа-тельство его преступления.
Всегда корректный, вежливый, избегающий прямой конфронтации с властями, Смирнов вспылил:
-- Вы считаете своим долгом морить людей голодом, а я -- их кор-мить!
-- Раз вы такой добренький, поголодайте-ка сами, -- ухмыльнулся Осин, и Валера получил пятнадцать суток карцера.
А вскоре после этого попался на передаче хлеба и я.
Вазиф Мейланов снова вернулся в лагерь из тюрьмы. Впрочем, в зо-ну его даже не заводили, ведь он по-прежнему отказывался от подне-вольного труда, а прямиком повели в ШИЗО. Голодовок Вазиф не объ-являл, но непрерывное, на протяжении многих лет, содержание на ре-жиме пониженного питания разрушало его организм почище любых го-лодовок.
Когда наступил банный день, я положил в карман брюк насушенные заранее сухари, чтобы оставить их для Вазифа в раздевалке, в прошлом нам частенько удавалось подкармливать так друг друга. Но на этот раз менты не дали себя провести. Один из них, тот самый туркмен Алик Атаев, который шмонал меня перед свиданиями с родными, был боль-шим крикуном и матерщинником, однако он настолько устал от много-летней службы и так мечтал о скорой пенсии, что на многое смотрел сквозь пальцы. Работу свою, правда, Алик любил. Помню, однажды, проходя по токарному цеху, он вдруг решил проверить карманы моей рабочей куртки. Быстро запустив руку в один из них, он вытащил отту-да какую-то записку. Ничего стоящего у меня при себе, разумеется, не было, но содержание его не интересовало, задача мента -- лишь пере-дать находку начальству. Скуластое лицо Атаева расплылось в широкой улыбке, и он сказал мне беззлобно:
-- Знаешь, я ведь сегодня во сне видел, что нахожу у тебя записку, и именно в этом кармане!
Что ж, у каждого свои сны, свои удовольствия в жизни...
Другим дежурным в тот день был белобрысый тощий мужичок сред-них лет, прапорщик Зайцев. Большой любитель природы, он интересно рассказывал о повадках зверей и птиц, но главной страстью его являлась дисциплина. Зайцев был преисполнен уважения к системе и к своей работе, гордился тем, что, как он сам говорил, "находится на пере-довой линии борьбы с идеологическими врагами", и к каждому обыску относился как к особо важному государственному поручению, которое приходится выполнять в тылу врага.
Зайцев-то и решил обшмонать меня при входе в баню.
-- Что, не прошла ваша провокация, Щаранский? -- весело и удов-летворенно говорил он, вытаскивая из моих карманов один сухарь за другим...
Бедные менты вынуждены были из-за нас оторваться от завтрака, из их комнаты доносился запах жареной картошки с луком и сала, которое только что сняли со скворчащей сковороды; чуткие носы вечно голо-дных зеков способны были уловить даже запах горячего чая...