– Он работал в Светлановском оркестре. Доигрался от последних скрипок до самой первой. У него был необыкновенный слух: фальшь слышал до четверти тона, или как там это называется. Представляете, что было, когда я занималась сольфеджио?.. Вначале мама просила его со мной посольфеджировать, чтобы у ребёнка наконец прорезался слух, а потом прибегала с криком: “Яша, тише, ты убьёшь ребёнка!”, а папа отвечал: “Я не могу, она берёт с подъездом!” (значит, не сразу голосом попадает на нужную ноту, а сперва как бы поелозив вокруг). Потом у меня всё-таки слух прорезался. Я, как говорится, благодарна родителям за все муки, хотя играть давно разучилась, зато петь люблю до сих пор, вот это ощущение, когда голосом точно попадаешь. А мама всю жизнь преподаёт по классу фортепиано.
– Нет, конечно. Разве можно заниматься со своим ребёнком?! Когда она садилась со мной позаниматься, это, как правило, ничем хорошим не кончалось. Ещё я норовила пристроить книжку на колени, увлекалась и переставала дрынчать левой рукой по клавишам, а тут она незаметно подходила сзади. Или кричала из кухни: “Не слышу звуков!” Со своими детьми я пробовала заниматься языками – они извиваются, изнемогают, сползают под стол, ведут себя так, как никогда бы не позволили себе при постороннем.
– Да. Она пианист-исполнитель, преподает тоже здорово: у неё вот такусенькие детишки уже играют!
– Всего хватало. Помню странное ощущение, когда я услышала от приятельницы, которая выросла в Ташкенте, что в двенадцать лет она уже знала мальчика, за которого выйдет замуж, ему тогда было семнадцать. Нормальный династический брак. У меня это вызвало приступ безумного восторга, потому что в двенадцать я представляла себя только на коне и со шпагой. Даже не совсем была уверена в том, что я – девочка. Может, это влияние моего дедушки, у которого было сильное такое мужское начало, а внуков – ни одного.
– С маминой. Это мой главный дедушка Наум, настоящий хулиган. Мы гуляли с ним по бульварам, бегали наперегонки (я всегда отставала), он заставлял меня боксировать. А может, тут влияние мальчишеского чтения – всех этих Жюль Вернов, Майн Ридов… В моём детстве было правильное сочетание телесного и духовного, от этого – уравновешенность психики, которая подпирает меня всю жизнь.
– В английской спецшколе. Спасибо папе, который меня туда пропихнул. Моя двадцатая была одной из первых спецшкол в Москве; сейчас она буржуазная, противная, – наверное, и тогда была снобская. Но там работали хорошие учителя, которые эмигрировали туда из разных областей жизни, например, бывшие международники. Директор был жуткий коммунист, он мне примерно в девятом классе разъяснил, что я могу не рассчитывать на характеристику для поступления в вуз, так как ко мне большие претензии по комсомольской линии. И я ушла в тридцать первую школу, тоже английскую. Там был либеральный директор, замечательный дядька, Суворов, он принимал к себе беженцев из других школ. К этому времени я уже открыла, что можно переводить стихи.
– Лет в двенадцать-тринадцать я решила, что первая это придумала. Никому из преподавателей и в голову не приходило предложить нам переводить стихи стихами. По-моему, первое, что я перевела, – это знаменитое стихотворение Лонгфелло “Стрела и песня”. Причём размером подлинника, хотя никто мне этого не объяснял, непонятно, как я сама допёрла. А потом села переводить “Белеет парус одинокий…” на английский! Я хотела поступать в университет, на филологию, поближе к литературе. Но в 1971-м на романо-германском отделении филфака мне популярно объяснили, что “на мою нацию нет разнарядки” (помните Искандера?), и в тот же год я подала документы в Иняз. Туда тоже трудно было поступить, но из-за обиды на университет я даже не заметила, как проскочила конкурс. Видимо, меня что-то вело: первое, что я увидела в вестибюле Иняза, – большое красочное объявление: “Всем, всем, всем! Кто любит стихи, пишет стихи и хочет их переводить (или даже пытается). Приходите в такую-то аудиторию”. Это оказалась замечательная литературная студия “Фотон”, которую вели три совершенно потрясающих человека: Павел Грушко, Евгений Солонович и Андрей Сергеев. Девиз был такой: “Этому нельзя научить, но этому можно научиться”. Там читали и своё, и переводы – тогда увлекались верлибром. Первые пару лет я вообще почти ничего не читала, мне казалось, все умнее меня и у всех гораздо лучше получается. Я старалась не пропускать занятия, в лучшие дни нас собиралось десятка полтора, обычно человек десять. К нам приходил сам Гинзбург.