В съёмной хрущёвской однушке Лёша устраивал – “из того, что было” – удивительные застолья. Как-то раз – не помню, сам ли он летал на Дальний Восток или кто-то из друзей привёз редкое лакомство: свежие морские гребешки. Их надо было съесть немедленно, Лёша с женой Флорой спешно созвали народ. На наши восторги Лёша сиял своей радостно-смущённой, неотразимой улыбкой и потчевал:
– Салат, салат берите. Гребешки надо класть прямо на горячее пюре!
Хлеб насущный давался им с Флорой нелегко. А ещё ведь была собака, огромная ласковая догиня, имени не помню – Бони? Чери? Лёша её обожал. Всплывает картинка: мы гуляем где-то за городом, Лёшка достаёт из походной сумки банку консервов, фасоль с какими-то колбасками, и делит её по-братски. Колбаски достаются псине, а хозяин доедает фасоль в томате.
В общем, с деньгами было плохо, и кто-то устроил Лёшу замом главного редактора в журнал “Советский школьник”. Журнал издавался специально для слепых и слабовидящих ребят: часть тиража по Брайлю, часть обычным, только очень крупным шрифтом. Платили мало, но это была территория свободы, маленькая тёмная ниша, куда редко заглядывало око цензора. Там можно было напечатать всё, вплоть до поэтов Серебряного века, и вскоре чёрно-белый, спартанский с виду “Школьник” сделался одним из самых роскошных (по содержанию!) подростковых журналов. И наша Акимовско-Ивановская студия была в нём широко представлена. Марина Москвина, Боря Минаев, Серёжа Седов, Таня Пономарёва, Инна Гамазкова, Света Винокурова, Тим Собакин, Андрей Усачёв… У меня тоже Лёша брал подборки стихов, ему особенно нравились те, что “на вырост”.
Позже, во времена гласности, Лёша вёл в “Огоньке” раздел современной поэзии “Бронзовый век”. Вот где он развернулся! Тиражи были миллионные, цензура сдохла, и бронза звенела серебром…
С Флорой, умной (она биолог, работала в научной лаборатории), яркой, немножко нервной, как породистая лошадь, – Лёшка иногда вёл себя по-свински. Напивался ужасно, был за ним такой грех, устраивал скандалы, мог привести в дом кучу случайных собутыльников, так что ей, заболевшей, негде было приткнуться. В Москве у Флоры никакой родни не было, иногда она сбегал́ а на ночь к кому-нибудь из нас, потом они с Лёшкой долго ходили, как он говорил, “поссоренные”, потом мирились до следующей его пьянки. Мы кипятились, возмущались, пытались Лёшку воспитывать.
– Если ты будешь так себя вести! Если будешь обижать Флорочку! – грозился Гриша Кружков. – Я вообще с тобой раззнакомлюсь, так и знай!
Но невозможно было с Лёшей раззнакомиться.
– Флорка, – бурлила в телефон Дина Рубина, – он гад, он сволочь, пусть только позвонит – я ему всё скажу, он у меня получит!
Но раздавался звонок, и Динка с неповторимой своей интонацией, на низкой ноте, на блаженном выдохе произносила:
– Лёшка…
Как долгожданному брату, который где-то пропадал и вот, слава богу, нашёлся, и можно вздохнуть с облегчением.
Нет, никак нельзя было с Лёшкой раздружиться. Такой он был родной и тёплый, такие писал стихи и читал их радостно и смущённо.
Он любил друзей и щедро вставлял их в свои тексты:
Друзья отвечали ему взаимностью. Позже он пару раз приходил на наши сборища с юной девушкой подчёркнуто славянского вида: голубые глаза, светлая коса до пояса, кажется, её звали Настей. Читал новые, умилённые стихи:
И дальше:
Беременная Флора некоторое время жила у подруг, потом, уже с дочкой, – в бывшей Гришиной коммуналке. Помогать с ребёнком к ней приехал старенький папа. Потом они улетели в Америку, где Флора стала известным учёным, а Лёшина дочка – умницей, красавицей и, кажется, художницей.
А Лёша с девушкой Настей – а может быть, уже с другой девушкой – уехал в Париж, одно время, говорили, зарабатывал своим кулинарным мастерством, писал стихи, издал книжку. Звонил редко, считаные разы, но бывают друзья, с которыми не так уж обязательно разговаривать, главное – знать, что они где-то есть.
И вдруг позвонили: Лёши нет. Уже нигде. Как будто жёлтый фонарик пришёл и забрал его из затянувшегося земного детства – в неведомую нам взрослость.
И кто теперь напишет его стихи?
А теперь убираем лошадь
Вспоминая Эдуарда Успенского
Он, конечно, был большой ребёнок. Гениальный ребёнок.
Мог надуться и сказать: “Ах, так? Тогда я с вами не играю!” Хлопнуть дверью и уйти со своего же мастер-класса в Липках. Потому что семинаристы повадились назло ему сочинять коротенькие стишки, на словесной игре или, хуже того, на чистой лирике замешанные. А надо наоборот – длинные, смешные рифмованные истории, вроде “Бурёнушки” или “Осьминожков”.
Только для этого надо быть Эдуардом Успенским…