Лежит мужичок на полатях – сумерничает:
«Замотаешься! – думает он – да опять же и про нáбольшего надумал, – не худо и нáбольшим быть – не выберут… Всякому, знать, зерну своя борозда, а давай нам тюру да квасу, было бы за что ухватиться и зубами помолоть… вот оно что! А что и Бога гневить: хозяйство веду не хуже кого: всего вдоволь – и скота, и птицы, и землицей мир не обидел; вон и ребятенков возвел. Не морю их, не пускаю по подоконьям…»
Мужик повернулся, скрипнул полатями, обхватил голову руками и опять призадумался:
«Одного не пойму, что хозяйка совсем захирела: вон лежит на печи, словно пень, али бо колода какая, а работящая баба, не во грех сказать: на печи-то ее не удержишь в другую пору. Совсем захирела баба, совсем: сел даве за стол – глядь: и щи не дошли, да и каша перепрела. Стал говорить: ответу не дает толком. Все на подложечку жалуется; не то дурит, не то обошел ее какой недобрый человек. Взял бы плеть… так время-то, кажись, не такое: по лицу веснухи пошли, да опять же и тяжелина…»
– А которая тебе, Мироновна, пошла неделя? – окликнул мужик сожительницу.
– Да вот; считай, с заговенья-то на Петровки: которая будет?
– То-то, смекаю, Мироновна, не пора ли?
– Ой, коли б не пора, кормилец! – всю-то меня, разумник мой, переломало: и питье-то долит, и ноженки-то подламывает, вот к еде-то и призору нет… ни на что-то бы я, сердце мое, не глядела. Даве от печи словно шугнул кто: еле за переборку удержалась; в головушке словно толчея ходенем ходит; утрось пытало моторить…
Мироновна не вынесла и заплакала; мужичок опять заскрипел полатями.
– Да ты бы, Мироновна, поспособилась чем!.. – заговорил он после продолжительного молчания.
– Напилась даве квасу, ну словно бы и полегчело. А вот теперь опять знобит. Душа-то ничего не принимает, разумник; позыв-то не на то, что следно брать: глины бы вон я от печки поела, пирога бы калинника пожевала…
– Нишкни-ко, нишкни, Мироновна, никак опять у тебя к концу ведет! Давай-ко Бог этой благодати на наше бездолье. Да смотри же ты у меня, опять рожай парня, а я, вот, тем часом пойду да баню тебе истоплю. Пораспаришь косточки-то – полегчеет. Вот я ужо…
Мужичок слез с полатей, захватил топор, сходил истопить баню, вернулся назад, подошел к печи и опять окликнул Мироновну:
– Что, спишь ли, Лукерьюшка, спишь ли, кормилка? али уж тошно больно стало? нишкни же, нишкни, дока!.. вот я позову повитуху, добегу хоть до тетки Матрены!.. уж и мне-то, глядя на тебя, таково тошно стало!..
Мужичок махнул рукой, повертелся по избе туда да сюда и опять ушел вон.
Вот он уже у тетки Матрены – деревенской повитухи-бабки. Кланяется ей в пояс и просит:
– А я опять со своей докукой, тетушка Матрена. Большуха-то у меня калины попросила; опять никак на сносе: подсоби.
– Как же не на сносе, Михеич! По-моему, ей еще вечор надо бы… на тридцатую-то неделю шестая пошла…
– Не откажи! – просит Михеич. – Ты, вот, и Петрованка повивала, и Степанко, и Лукешка от тебя шли: прими – куды ни шло, еще какое ни на есть детище. Рука у тебя легкая, – так по знати тебе и веру даешь: к другим нашим бабам и не лезу…
– Ладно – ну, ладно, Михеич!..
– Полтину-то я уж от себя сколочу, ну – там, поди, с кумовьев пособерешь: будет тебе за повит-от. Овчины я сейчас припасу, бери только бабу, да и веди в баню…
И Михеич опять поклонился в пояс; думает, задурит баба – заломается, хоть и за своим же добром пойдет; сказано: женский норов и на свинье не объедешь, – ни с чего иную пору чванятся. А поклониться ей, не надломить спины, не волчья же у мужика шея, не глотал мужик швецова аршина.
– Ладно – ну, ладно! – говорит повитуха, – а сколько ты посулил за повит-от?..
– Грешным делом полтину медью отвалю тебе, тетка Матрена; не стану врать – дам пятьдесят копеек: не ругайся только!..
– Ну а припасы-то какие будут?
– Да уж на этом стоять не станем: приходи да и хозяйничай. Я тебе и поросенка зарежу, и барана зарежу, куды ни шло! Сама и сметаны напахтаешь!..
– В кумовья-то кого позовешь?
– Да брат Семен будет и Степанида, Базиха Степанида…
– Что ж ты бурмистра-то не попросил, аль заломался?
– Не то, тетка Матрена, заломался! да нужно ведь и честь знать. Вон Лукешку принимал, говорит: в последние принимаю, ни к тебе, ни к кому не тронусь; изъяну, слышь, много, а крестники-то разве кулич принесут на Пасхе, а о Рождестве, глядишь, самим денег давай. И так уж их у меня больше десятка… Пускай, говорит, Евлампий-земской крестит, тому это дело совсем нанове. Благо ведь приохотиться, говорит, к этому делу, а там – подавай только…
– Так ты бы лучше земского попросил, Михеич, все же и тебе лучше. Вон он, толкуют, гужей накупил, дуги гнет – так лавку, слышь, открывает; кузницу, поговаривают, у Демки скупает…