С нищенкою коротала первые скучные дни одиночества сирота наша, но не нашла полной утехи в горести, все напоминало ей мать и все вызывало на слезы: и пучки калины, соком которой натирала мать лишаи, и полынные листья от лихорадки, и пережженные квасцы от озноба и дикого мяса.
Возьмется ли за кремень и огниво – огня высечь: и тут вспоминается ее мать, присекавшая и обметанные губы, и все другие летучие сыпи этими же самыми кремнем и огнивом.
Осядет ли в жбане гуща квасная – и тут пред глазами Матрены мать-лекарка, круто солившая эту гущу, чтоб наложить потом на ногтоеду и заусенцы.
Попадутся ли ей на глаза два горшка рядом, и тут вспоминается ей, как покойница смачивала эти горшки и терла один о другой, чтоб стертой черной грязью натирать лишаи и ветряные сыпи всякого приходившего к ней за пособием.
Ремесло старухи, как живое, перед глазами Матрены; а нужда как на вороту виснет, хоть сама в сырую землю ложись и гробовой доской прикрывайся, а брюхо-злодей старого добра не помнит.
Задумалась Матрена над своим бездольем, но ненадолго. С первой же вешней водой полезли в ее избу все больные по привычке:
– Поспособь, Матренушка: чай, тебе матка-то натолковала. Нам ведь к другим-то почесть и идти не к кому. Голова болит…
– Обложи глиной али бо кислой капустой – полегчает, завтра приходи – понаведайся…
Но больной не приходил в другой раз, а поутру прихвалил Матрену при всех своих бабах и сторонних людях. И знали через день в деревне, что Матрена-де по матери пошла, способит как нельзя чище: от кашлю печеным луком кормит, от лихорадки дегтем с молоком поит и посылает на реку в самую полночь искупаться, да так, чтобы никто не видал и не слыхал, и рубаху велит там оставить, как бы и мать ее прежде наказывала.