— Хандра и зло столь велики, что достанет двух унций, чтобы помешаться либо повеситься, — устало отвечал он. — А тянуть из себя стихи, как железную проволоку… — Он махнул рукою. Лицо его было темное и серое, словно запыленное долгим путешествием по выжженной зноем пустыне; спина прямилась напряженно и безнадежно, как у изнуренного, но терпеливого бродяги. И в неподвижных, как у летящего сокола, глазах стояла стальная даль новых дорог. — Впрочем, — сказал он, — я написал латинскими стихами оду, посвященную Наполеону Бонапарту. — Он наклонил голову и молитвенно пошевелил твердыми, почти бесцветными губами. — Только он мог освободить мое отечество.
— Вы полагаете… — начал было Баратынский. И вдруг спросил: — А вы действительно, очень дружны с Мишле?
— Да, — холодно кивнул Мицкевич. — Очень. Но простите: жена ждет меня. Она содержится в больнице для умалишенных; я как раз собираюсь вместе с моим другом навестить ее.
Они раскланялись.
Несколько последующих дней он жил в Париже, почти не замечая его. Образ скорбного и надменного пилигрима преследовал воображенье. Закрыв глаза, он ясно видел мерно движущуюся, но и как бы застывшую в пустом пространстве эту фигуру, эту спину, старательно стройную, терпеливо безнадежную, — и его подмывало желание идти следом, идти одному, обреченно и бессмертно идти… Куда? Уныние и раздраженье на себя охватывали его.
Поездка в Версаль, о котором давно мечтала Настасья Львовна, развлекла Евгения. День был воскресный, и площадь Согласия с раннего утра запрудили бесчисленные тильбюри, фиакры и незатейливые коляски для толпы. Настенька, отчаявшись найти карету, готова была на попятный, но ему пришла озорная мысль прокатиться в "ку-ку" — безобразном безрессорном экипаже в одну лошадь, кучер которого болтался на площади, добирая неприхотливых седоков. Николенька хотел во что бы то ни стало усесться на империале, маменька насилу воспретила ему это под страхом паденья и жесточайшей простуды. С великим трудом устроились на коленях друг друга, причем соседкою жестоко краснеющего Левушки оказалась прехорошенькая юная француженка с ящиком акварельных красок, — и "ку-ку", беспечно нагруженный едва ли не двумя десятками пассажиров, потащился по шоссе вдоль Сены.
Ехали так долго и медленно, что, спешившись на большой версальской площади и немного отдышавшись, путешественники, вместо того чтоб любоваться фонтанами, бьющими во всех садах, отправились на поиски съестного. Все рестораны были битком набиты; Настасья Львовна, побледневшая от духоты и голода, готовилась, казалось, тут же упасть в обморок, но Левушка с ликующим воплем повлек домочадцев в простонародную гарготу, обнаруженную им.
В углу темного дощатого барака сыскался свободный грязный стол, к которому были цепочками прикованы медные полуженные приборы. Кривая толстуха в сальном фартуке подала жидкую похлебку и зайца, отведав которого Левушка пресерьезно заявил, что, по всем признакам, зверь этот не столько заяц, сколько хорошо ощипанный кот, чем вызвал гнев маменьки и радостный смех отца.
— Ах, жаль, нет с нами Дельвига, — приговаривал он, смеясь и вытирая глаза краешком платка. — То-то повеселился бы, что и здесь, в вольной Франции, ложки и вилки на цепях, как лесные звери! Ну, разве не прелесть, Настенька?
Все в преприятном расположеньи духа вернулись поздно вечером в Париж. Даже небольшой сердечный припадок, случившийся с ним ночью, не омрачил праздничного настроенья, ровным светом озарившего все оставшиеся недели парижской жизни.
Француз-журналист, короткий знакомец Вяземского и Соболевского, атаковал славного русского поэта просьбами сделать перевод самых заветных его стихотворений. Предложение было лестно; чернявый энергичный француз чем-то напомнил Пушкина; они разговорились дружественно, почти фамильярно.
Едва лишь закрылась за гостем дверь, как в комнату ворвался Николенька, сопровождаемый матерью, и с бесцеремонным упоеньем принялся рассказывать об аквариуме:
— Маленькие, ну совсем крошечные рыбки, папа! И у каждой четыре ножки и золотые, совершенно золотые глаза! Их зовут сирены… И при нас морских крабов кормили говядиной!
— Там есть крабы, и раки совершенно прозрачные, — с детским воодушевленьем подхватила Настенька, любуясь в зеркале новой соломенной шляпкой. — Совершенно прозрачные, точно они из воды!
— Да, да, совершенно золотые глаза и совершенно прозрачные раки, точно из воды, — вторил он усмешливо и умиленно. — Прелесть, прелесть все
И полный этим улыбчивым умиленьем, этим щебетом и нежной яркостью впечатлений, он притворил за собой дверь и уселся за тяжелым столом, украшенным бронзовыми веночками и резными медальонами.