Он решил перевести на французский свои любимые стихи: "На смерть Гёте", "Рифма", "На посев леса…". Деловитый стук кабриолетов, несущихся по мостовой, развлек его; душистый запах повеял в открытую форточку — он удивился: откуда об эту пору фиалки? Проворный гамен прогремел деревянными сабо, простуженно и задорно выкрикивая заголовки вечерних газет… Он вспомнил содержанье статей, прочитанных поутру: одни были чрезмерно осторожны и приторно благонамеренны, авторы других высказывались с хлесткой резкостью, в которой, однако ж, чувствовалось сознание своей неуязвимости и безнаказанности. Поражало обилие партий и задорных группок, каждая из которых провозглашала себя хранительницей государственной чести и старалась прельстить красноречием и самоотверженностью. Все вместе производило впечатленье модного магазина, клиенты которого тщились переговорить приказчиков, в то время как элегантный chevalier d'industrie [157]
вытаскивал кошелек из заднего кармана зазевавшегося щеголя.А что творилось днем в предместье — творец всемогущий! Какое множество католических священников озабоченно сновало в праздничной толпе, не смешиваясь, но располагаясь в ней отдельными слоями, как начинка в бисквитном рулете! Бедного суеверного. Дельвига туда б — то-то поработал бы, по русскому обычаю отплевываясь от каждого попа! Но Чаадаев восторгался католичеством. Бедный Чаадаев…
И вдруг он понял: Париж уже скучен ему. Скучны и бездарны газеты. Никчемна и утомительна борьба враждующих партий, еженедельно меняющих принципы и словно бы щеголяющих своей ветреностью. Не нужен суетный журналист, кощунственно, хоть и мимовольно, напомнивший великого Пушкина. Смешон своей важностью лжеромантик Ламартин, надменно вскидывающий сухую голову монаха-францисканца и величаво разглядывающий собеседника напряженно-светлыми глазами выуженного судака. Интересен, пожалуй, лишь один Мериме, хрупкий и томный парижанин, проведший детство в Далмации и навсегда заразившийся любовью к славянским народам и русской литературе — легкий и мудрый Мериме, объявленный Ампером после публикации своей сыном Шекспира…
А всего привлекательней здешний народ — приветливый, умный и веселый. Но сколько потребовалось бы времени и уменья, чтобы узнать его душу!
Рыхлая рыжеватая мгла заволакивала небо, гасила оранжевый сверк черепичных крыш. Накрапывал мелкий дымящийся дождь.
— А у нас нынче снежно, морозно, — сказал он себе — и с удовольствием поежился.
— Но это очаровательно! — убеждала Настасья Львовна, как веером, обмахиваясь бисерно исписанными ею листками. — Мериме в восторге от твоих стихов! Сиркур требует их немедленного печатания! Он удивлен только, отчего ты не переложил их на рифмы.
— Нет, ангел мой. Цветок, лишенный родного запаха, уже не цветок. Я решительно отказываюсь их печатать. Это лишь бледные и мало похожие копии мыслей моих и чувств. Переводя себя, я чувствовал, что раздеваюсь голый и напоказ зевакам расписываю себя желтой краской.
— Но отчего желтой?
Он рассмеялся:
— Оттого, что это любимый твой колер. И еще потому, что, как уверяет наш камердинер, это цвет измены.
Улица, стиснутая старинными домами, похожими на рундуки и шкатулки, взрывалась, треском петард и ликующими кликами толпы. В форточку тянуло тревожным запахом горящей серы и теплым туманом.
Он писал разгонисто, вольно, не промокая клякс и не ставя точек:
"Поздравляю вас, милые Путяты, с новым годом, обнимаю всех; желаю вам его лучше парижского, который не что иное, как привидение прошлого, в морщинах и праздничном платье…"
Огненная шутиха взвилась к карнизу, озарила комнату лихорадочно-ярким светом. Он задернул штофную гардину. Стало тихо, темно.
"Поздравляю вас с будущим, ибо у нас его больше, чем где-либо; поздравляю вас с нашими степями, ибо это простор, который ничем не заменят здешние науки; поздравляю вас с нашей зимой, ибо она бодра и блистательна и красноречием мороза зовет нас к движению лучше здешних ораторов; поздравляю вас с тем, что мы в самом деле моложе двенадцатью днями других народов и посему переживем их, может быть, двенадцатью столетьями".
Он позвонил. Вошел долгоногий камердинер. В Париже он обучился щегольству и завел серые перчатки: одну носил на левой руке, а вторую держал в правой — для придания себе контенансу. Белое холеное лицо, обвязанное русой полоской бакенов, было безмятежно, глаза голубели зимней снежной скукой.
— Трубку, любезный друг. И огня.
Камердинер набил трубку, поднес свечу.
— Спасибо. Спасибо, милый.
И, с удовольствием глядя в степные глаза малого, сказал по-французски:
— Comme il est bЙte. Comme il est admirablement bЙte… [158]
Встреченный в Cabinet de lecture [159]
Александр Иванович Тургенев был прежний, совершенно питерский и московский: франтоватый, усердно молодящийся, весело говорливый.