— Взаимные разъедания, — заметил он как ни в чем не бывало, — ces petits points [166]
необходимы, как водка (он изящным движеньем опрокинул птивер себе в рот) или как пикули (он поддел вилкой пикулей и препроводил их вслед за водкой). Как я, так и mon frХre germain Nicolas [167] (Александр Иваныч набожно вздохнул и пугливо глянул куда-то в сторону и вверх), — мы оба давно разочаровались и в героях, и в идеях той отроческой поры. Но все-таки, господа, нельзя же так сурово судить несчастных!— Но они не сумели и не посмели даже ничтожного бунта разжечь! — запальчиво выкрикнул Головин.
Кельнер с крашеными бачками метнулся от дверей и застыл в выжидательной позе близ соседнего стола.
— И хвала создателю, что не сумели! — Тургенев жалобно воздел руки вверх. — Довольно с нас и Стеньки, и Пугачева! Нам не революция надобна, а законное освобождение крестьян наших исстрадавшихся! Да и спрашивали ль наши благородные безумцы мнение фетишизируемого ими народа? — Он недоуменно вскинул круглые плечи и тоненько рассмеялся. — Право, вспоминается эпиграммка графа Ростопчина:
— Нет. Нам необходимо нужна революция, — веско молвил Сазонов и погладил пухлую женственную грудь, словно успокаивая себя. — И она будет, я уверенно предрекаю это. И мы, русские эмигранты, по мере сил своих трудимся ради ее приближения. — Он встал и поклонился Баратынскому. — Мы ценим вас и чтим, как прекрасного артиста. Но вы и знаменитые ваши ровесники пели, — Сазонов грустно покачал круглой головой. — Пели, а надобно было кричать.
— Кричать, орать! — громко ввернул Головин. — Набатом надо было скликать народ! Неверие и усталость оцепенили вас!
— Верно, — согласился Баратынский.
— Нет, не верно, — молвил Огарев. Задумчиво опустил большую гривастую голову — и вдруг, решительно встряхнув ею, улыбнулся Баратынскому славной застенчивой улыбкой. — Мы не только заучивали стихи ваши — мы восхищались вашим тихим подвигом.
— Да, — сказал Сатин, медленно подымаясь. — Вы доказали, что действовать могут не только слова, но и молчание.
— Виват! — выкрикнул Головин, усмехаясь ревниво и желчно.
Сатин остановил его взглядом и продолжал, покрываясь болезненным лиловатым румянцем и изо всех сил щуря дергающееся веко левого глаза:
— Вы единственный из поэтов наших, кто не осквернил своего имени восхваленьем монарших доблестей и добродетелей. Вы осмелились припечатать мерзавца Аракчеева правдивым стихом.
— А эпилог "Эды"? — бесцеремонно прервал Головин. — Никогда еще в словесности нашей не выказывалось большего сочувствия к побежденному народу! Господа, здоровье прекрасного нашего поэта Баратынского!
— Виват! Ура, Баратынский! — раздались нестройные клики; все встали; Тургенев, подковыляв на расторопных ножках к давнему знакомцу, умиленно всхлипнул и влепил ему в лоб влажный поцелуй.
— Спасибо, господа, — растроганно смеясь, сказал Евгений. — Но вы меня чествуете, словно бы я уже покойник. Право же, я тронут весьма живо. И пусть не все ваши мнения близки мне — мне дорог и близок ваш пыл. Здоровье молодой России!
Он сел. Обильно подаваемое в течение всего обеда шампанское светло брызнуло в голову. Зала ресторации явственно кренилась в сторону, словно собираясь рухнуть. Он засмеялся: вдруг представилось, как отчаянно вцепились бы в свои столики и стулья все эти почтенные, тщательно причесанные люди, сидящие на осторожном расстоянии от расшумевшихся русских.
Головин пристально посмотрел на своего визави, и его тонкие терпкие губы слегка искривились.
— Чрезвычайно любопытствую мнением вашим, господин Баратынский. Вы только что из России. Вы долгое время созерцали этот срам, этот рабский сон — повальный сон нашего отечества. — Великий агитатор высокомерно усмехнулся. — Неужто вы и посейчас, здесь, в этом царстве свободной гласности и у порога новых революционных свершений, способны сохранять какое-то уважение к бессловесной нашей родине?
— Он пьян, — тихо объяснил Огарев. — Я его уйму сейчас.
— Отчего же? Я отвечу… Но вы, господин Головин, хотите продолжать?
— Разумеется. Русь, воспеваемая славянофилами и Гоголем, сия необгонимая птица-тройка, изжила себя и все свои возможности уже к концу екатерининского царствованья. Ни на что самостоятельное она ныне не способна. Верите ли вы, — Головин уперся в него тяжелым взглядом покрасневших глаз, — что в растоптанной и жалкой отчизне нашей могут возникнуть идеи истинной свободы? Могут ли на сей болотистой почве возникнуть конституция, парламент, вольная печать?
Головин небрежно отмахнул расхлыставшийся галстук в сторону и победоносно отвалился на спинку стула.
Баратынский дружелюбно улыбнулся азартному контрверзисту. Так же спорил, бывало, Серж. Давняя молодость вдруг воскресла перед ним, заговорила перебойчиво и жарко, обступила со всех сторон… И радостно и тревожно заныло стиснутое ею сердце.