— Па-ди! — грянуло вдруг из мглы, разжиженной желтым мерцаньем фонарей. Приятели попятились к тротуару. Золоченый четырехместный экипаж вынесся на средину проспекта. Вспененную храпящую четверню погонял курчавый краснощекий юнец в белой рубашке и гвардейских рейтузах. Из приспущенного оконца кареты высунулся горбатый карлик с черными бакенами, за его спиной взвился визгливый женский смех, послышался пьяный рев.
— Нащокин веселится, — сказал Дельвиг, стряхивая с шубы снежную грязь. — Новый друг Пушкина. Героический разгул буйной младости… Почто замглился, сердце мое?
Баратынский молчал, рассеянно, и напряженно глядя вслед уносящемуся экипажу.
— А признайся, милый: с тоской все-таки покидаешь ты стогна и капища наши?
— Ах, Дельвиг! Нигде не покинет меня тоска, — глухо вымолвил он.
Он развел часовых и зашагал к берегу. Огромный валун преградил тропу; бугристый, будто тяжким трудом намозоленный, поросший мохом и брусникой, он казался живым, просил погладить. Унтер провел ладонью по его теплой мохнатой поверхности и пошел дальше. Медово-желтый поток по ступенькам камней спрыгивал к озеру. Клок белой пены прибился к траве, трепеща и сияя, как офицерский шарф.
Он растер ногой, это крушливое серебро; сказал задумчиво:
И рассмеялся: опять Нарциссово обольщенье!
Озеро тихо шелестело и тускнело, задремывая. Но небо светилось бодро, как поутру, и четко яснели на нем окрестные горы, внятно увеличившиеся к вечеру, точно их настойчиво подпирала некая подспудная сила. И ему подумалось, что печаль, еще недавно угнетавшая его душу, ныне возвышает ее, подобно тому как безмрачная ночь северного лета возвеличивает здешнюю природу.
— Я, невнимаемый, довольно награжден, — повторил он грустно и горделиво.
Он гордился этим еще недописанным стихотворением о Финляндии. Он гордился и суеверно радовался тому, что сумел полюбить край своего изгнания.
…Но когда, покинув теплые объятья всхлипывающего Дельвига, оставив в метельной мгле огнистые просторы крещенского Петербурга, он очутился здесь, в пустынных снегах, темном кольце бора, в некрасивом дому красно-бурого колера с траурно-черными — по чухонскому обычаю — дверьми и ставнями, — господи, каким одиноким, отторженным от всего родного и вольного почувствовал он себя!
Финляндское общество заочно представлялось ему сборищем нелюдимых монстров, север мнился отчизной вечной тьмы и мертвящей стужи…
Но в первый же вечер полковник Лутковский, зазвав нового сослуживца в жаркую гостиную, янтарно мерцающую отсветом бревенчатых стен, принялся неуклюже утешать его россказнями о величии Финляндии, о красотах и физических свойствах ее природы.
— Территория сей страны, — говорил полковник, по-медвежьи огребая усатый рот красною пятерней, — равна Нидерландам, Бельгии и Англии с Шотландией, вместе взятым.
"Бурбон, конечно, — рассеянно кивая, размышлял Евгений. — Но общительный и, верно, не злой".
— Весьма примечательно море наше. Оно значительно разбавлено водою рек и посему отличается большой подвижностью.
— А как лучезарно сияет оно возле утесов! — с застенчивым одушевленьем вставил Коншин — худенький капитан с напряженно-мечтательным взглядом. — Вот доживете до лета — полюбуетесь!
— Да, да, — покорно соглашался он. И думал, что здесь не то что до лета — здесь и месяца достанет, чтоб сойти с ума или подхватить чахотку.
Коншин стал расхваливать своеобычность финского племени и поэзию народных сказаний. Лутковский добродушно порицал чухонцев за черноту их закопченных изб, за то, что здешние крестьяне, боясь отравы, не едят никаких грибов и не верят в бога.
— Нет, Георгий Алексеич, финны — народ глубоко религиозный, — мягко возражал капитан. — Они, видите ли, считают, — он обернулся к Баратынскому, улыбаясь ему как единомышленнику, — они полагают, что начало всему — слово. Они, comprenez-vous [70]
, утверждают, что мудрое и доброе слово сотворило мир…Евгений заметил, что это близко мыслям начального христианства, — заметил более из вежливости, нежели из потребности, высказаться. Но такой искренней радостью озарилось лицо капитана, с таким энтузиазмом повел он речь о кротости и одухотворенности чухонских верований, что унтер невольно забыл свои угрюмые думы и слушал уже с любопытством.
— Финляндцы николи не были идолопоклонниками, — благодарно улыбаясь новому товарищу, повествовал Коншин, — они обращались с молитвою не к внешности предметов, но к скрытому духу, оживляющему их. Они говорят, что все, окружающее нас, связано единым духом. Но дух сей внятен лишь человеку, знающему светлое и мудрое слово.
Евгений опять отвлекся размышлениями — уже не о себе, а об этом человеке, светлой некрасивостью и экзальтированностью напоминающем Рылеева. И загадал: пишет или не пишет стихи Коншин? Ежели пишет, то счастлива будет финляндская фортуна к бедному скитальцу Баратынскому…