— Вздор, Путятушка. Мне — влюбиться? — Он старательно рассмеялся. — Я слишком глуп, чтобы совершить такую капитальную глупость.
Он радовался, что недомоганье и впрямь держит его вечерами взаперти. Любопытство мучило: что _о_н_а? Но он ни о чем не расспрашивал Путяту — благо тот вновь замкнулся в себе, ограничиваясь лишь разговорами о прочитанных книгах и новыми подробностями чудовищного петербургского наводнения.
Пользуясь часами одиночества, он накинулся на книги.
Он перечитал поэмы Байрона и пушкинского "Кавказского пленника" и удрученно вздохнул: как слабо улыбнулось из мглы блеклое личико его Эди! Как тихо прозвучал в ушах затрапезный стих его задушевной финляндской поэмы… Но в следующее мгновенье усмехнулся самолюбиво: бедно — но все свое: и гусар, и обманутая девушка — и, конечно, этот можжевеловый куст, сиро шуршащий близ ее могилы. И уж разумеется, его эпилог не восхваляет кровавых генералов, ничтожащих, подобно черной заразе, покоряемые племена… Но — слава падшему народу!
— Но ей, верно, по сердцу "Кавказский пленник", — сказал он. — Пушкин ей должен быть роднее.
Злость охватила его: опять она! Опять это смуглое, жаркое наважденье средь белой стужи уютного севера…
Целая белизна тетрадной страницы вдруг раздражила его. Он принялся как попало водить пером по бумаге… Тяжелые черные локоны; низкое задумчивое чело; длинные губы усмехаются… Он резко зачеркнул возникающее лицо — черта прошлась там, где едва намечались темные зеницы гельсингфорской прелестницы.
И вдруг качнулись в мозгу стихи. И строчки побежали быстро, упруго, ладно — как, наверно, сбегали они с пушкинского пера.
— Но я люблю ее! — шепотом крикнул он — и испуганно зажал рот ладонью.
Он стиснул зубы, медленно встал и медленно прошелся по комнате. Открыл дверцы буфета, налил полный бокал зорной водки и выпил залпом. По телу раскатился гулкий огонь, голову овеяла восхитительная прохлада. Он сел за стол и взял перо.
Обычно сочинение стихов помогало одернуть расшумевшиеся чувства и четко выстроить мысли. Но сейчас сплеталось что-то смутное, вязкое. Недуг страсти безраздельно владел новой поэмой, и ничто не могло спасти героиню.
— Яд! — догадался он. — Нет, нет, она не отравится! — поспешил он успокоить кого-то, стоящего за его спиной. — Она будет жить…
"Но разве скука жизни — не худший из ядов? — спросил иззаспинной тьмы ухмыляющийся шепот. — Разве не гибнешь ты сам?"
Он выдрал страницу, смял ее, тяжко понурился.
…Все, все в ней — все, о чем мечталось еще в обиженном отрочестве: зоркая нежность, сладострастье красоты, властный ум… Она смело сделала первый шаг; надо брать, любить, красть!
Он ничком рухнул на койку.
Приглашение на маскарад, имеющий состояться во дворце генерал-губернатора, он получил загодя: пятиться было нельзя.
Вновь обнадежившийся Путята загорелся мальчишеским рвеньем. Ему пришла идея вырядиться Амуром нынешнего столетья — существом болезненным и уродливым, грубо сверкающим грошового позолотой, согбенным под тяжестью орденов и огромного камергерского ключа.
— Чудо, как хорошо! — одобрил Евгений, окидывая друга блуждающим взором. — Как ты остроумен, славный Путятушка. И как славно молод…
Он поцеловал нагримированную щеку товарища и вслед за ним вошел в высокие двери. Зала, словно ждала его появления, так и ринулась встречь всем своим блеском, гулом, пылом… Но, властно разваливая и останавливая праздничную толчею, к оторопевшему унтеру двинулась жрица в лиловом хитоне, волнисто ниспадающем с медно-смуглого плеча. В правой ее руке пылал настоящий факел; дамы с пугливым смехом отшатывались от нее, мужчины восхищенной чредою следовали за пламеносной причудницей.
Закревская передала факел Львову и, кивнув Евгению, пошла с Путятой. Он отступил в угол и заговорил с Авророй, только что отбившейсй от преследующего ее Муханова. В гладком голубом платье, с тоненькой цепочкой на девственной шее, милая чернокудрая девочках небесным взглядом, как проста и прекрасна была она! Он любовался Авророй: он смотрел на нее с напряженной надеждой — так, верно, моряк, потерпевший кораблекрушение в ночном океане, ловит в тучах проблеск утренней лазури…
Закревская, опираясь на руку Путяты, снова приблизилась к ним.
— Вы прелестно сыграли свою роль, Николя, — небрежно говорила она. — Ваш наряд обдуман и прихотлив. А вы, господин Баратынский, отчего не в костюме?
— Не смею, — отвечал он. — Не смею и не умею носить другой костюм, кроме того, который на мне. — Он с натянутой улыбкой одернул полы грубого унтерского мундира.
Аграфена Федоровна поправила тугой завиток над его лбом,