«Я диктую свое признание уже в четвертый раз, и оно будет не последним. Пленку можно перезаписывать снова и снова. Совершенству нет предела. В окончательности нет нужды. Морис Сетон всегда твердил это, работая над своими жалкими книжонками, словно они стоили затраченного на них труда, будто кому-то было дело до того, какое слово он употребит. Вероятно, последним станет мое слово, мое предложение, высказанное так робко, так тихо, что он не заметит, что оно произнесено человеческим существом. Я являлась для него даже не человеком, а просто машиной, способной стенографировать, печатать, чинить его одежду, мыть посуду, немного готовить. Не очень-то производительной машиной, конечно, ведь мне не подчиняются ноги. Но так ему было даже отчасти проще. Ведь это означало, что Сетону не обязательно видеть во мне женщину. Он ее во мне и не видел, чего и следовало ожидать. Со временем я сама перестала быть женщиной. Меня можно было попросить работать допоздна, остаться с ним на ночь, в его спальне. Все помалкивали, никому не было до этого дела. Скандала не возникало — откуда? Кто бы стал ко мне прикасаться? О, со мной в доме ему ничего не угрожало. И видит Бог, я тоже находилась с ним в безопасности.
Он бы засмеялся, если бы я сказала, что могла бы стать ему хорошей женой. Нет, это был бы не смех, а отвращение. Породниться со мной — все равно что со слабоумной, с животным. Но почему недостаток должен вызывать отвращение? И Морис Сетон такой не один. Я видела это выражение на многих лицах. Адам Дэлглиш. Почему я привожу в пример его? Ему трудно на меня смотреть. Кажется, он говорит: «Мне нравится, когда женщины красивы, грациозны. Я тебя жалею, но ты меня оскорбляешь». Я — оскорбление для самой себя, старший инспектор. Для самой себя! Но не стану тратить пленку на вступления. Мои первые признания были слишком длинными, им не хватало сбалансированности. В конце концов они становились скучны даже мне. Ничего, настанет время, и историю можно будет поведать напрямик, сделать это без сучка без задоринки, чтобы можно было крутить пленку снова и снова до конца моих дней и каждый раз получать острое удовольствие. А однажды я, может, все сотру. Но не сейчас. Вероятно, никогда. Было бы забавно оставить запись для вечности. Единственный недостаток планирования и приведения в исполнение безупречного убийства — то, что его некому оценить. Мне тоже хочется удовлетворения, пусть детского, хочется знать, что после моей смерти я попаду в заголовки газет.
Замысел был, конечно, сложный, но тем больше я получала удовлетворения от него. В конце концов, убить человека — дело нехитрое. Сотни людей совершают это каждый год, добиваются короткой известности, а потом их забывают, как вчерашнюю новость. Я бы могла убить Мориса Сетона в любой день по своему выбору, особенно когда мне в руки попали пять зернышек белого мышьяка. Сетон стащил их в музее клуба «Кадавр», подменив содой для печения, когда писал «Чертик из горшка». Бедный Морис, он был одержим тягой к правдоподобию! Не мог писать об отравлении мышьяком, если не держал его в руках, не нюхал, не наблюдал процесс растворения, не испытывал дрожь от заигрывания со смертью. Погружение в детали, тяга к косвенному опыту сыграла в моем замысле центральную роль. Она привела его, намеченную к закланию жертву, к Лили Кумбс, в клуб «Кортес», к тому, кто убьет его. Сетон был специалистом по косвенной смерти. Как жаль, что я не стала свидетельницей того, как он принял реальную смерть! Но сначала мне тоже пришлось кое-что подменить. Соду в музейной витрине клуба Морис заменил на соду — опять. Я подумала, что мышьяк окажется кстати. Так и будет, причем очень скоро. Мне не составит труда положить его во фляжку, которая у Дигби всегда при себе. А потом? Ждать неизбежного момента, когда он окажется один и не сможет больше ни минуты прожить без глотка спиртного? Или сказать ему, что Элизабет Марли обнаружила нечто касающееся смерти Мориса и хочет тайно встретиться с ним на пляже? Сгодится любой способ. Конец будет одинаковый. А когда он умрет, то кто сможет что-либо доказать? Через некоторое время я напрошусь на разговор к инспектору Реклессу и скажу ему, что Дигби с недавних пор жалуется на несварение желудка и заглядывает в аптечку Мориса. Объясню, что однажды Морис прихватил мышьяк из клуба «Кадавр», но заверил меня, что вернул его. А вдруг не вернул? Не смог с ним расстаться? Это так типично для Мориса! Любой это подтвердит. Ведь все будут знать про его сочинение «Чертик из горшка». Соду из музейной витрины возьмут на анализ и сочтут безвредной. А Дигби Сетон погибнет случайно, но не без помощи своего сводного братца. Меня это устроит. Жаль, что Дигби, который, невзирая на свою глупость, очень одобрительно отзывался о многих моих мыслях, придется остаться в неведении о завершающей части моего плана.