Излишне уточнять, что кошку Брайса убила я. Сам Брайс не должен был бы в этом усомниться, если бы не поторопился снять трупик и обратить внимание на удавку. Если бы он не впал в такое отчаяние и осмотрел веревку, то смекнул бы, что примененный мной метод позволил задушить Арабеллу, приподнявшись из кресла всего на дюйм-другой. Но как я и предвидела, Брайс повел себя иррационально и был далек от размышления. Ему и в голову не пришло, что это сделал кто-то еще, а не Морис Сетон. Может показаться странным, что я трачу время на обсуждение убийства кошки, но у смерти Арабеллы тоже имелось место в моей схеме. Благодаря ей смутная взаимная неприязнь Мориса и Брайса превратилась в активную вражду, так что у Брайса, как и у Лэтэма, возник мотив для мести. Вероятно, гибель кошки — слабоватое основание для убийства человека, и я не очень надеялась, что полиция станет тратить время на Брайса. Другое дело — кромсание трупа. После заключения патологоанатома о естественных причинах смерти Сетона полиция должна была сосредоточиться на мотивах лишения его кистей. Было жизненно важно, чтобы они не заподозрили, почему возникла подобная необходимость. Для большего удобства на Монксмире должны были найтись по меньшей мере двое, оба безутешные и озлобленные, с очевидным мотивом. Но для убийства Арабеллы у меня возникли еще две причины. Что за бесполезное существо! Ее, как и Дороти Сетон, содержал и холил мужчина, вообразивший, будто красота имеет право на существование, при всей глупости и бесполезности ее обладательницы, — только потому, что это красота. Выяснилось, что две секунды конвульсий на конце бельевой веревки — и этой чепухе конец. Кроме того, ее смерть стала в каком-то смысле генеральной репетицией. Мне хотелось испытать свою способность действовать, попробовать себя в напряженной обстановке. Не буду сейчас описывать то, что я про себя выяснила. Никогда не забуду ощущения власти, возбуждения, пьянящего сочетания страха и душевного подъема. С тех пор мне нечасто удавалось испытать подобные чувства. Брайс живо описывает мое отчаяние, мое изнурительное неконтролируемое поведение после снятия кошачьего трупа с веревки. Но все в нем было лицедейством.
Вернемся к Морису. По счастливой случайности я открыла одно обстоятельство, оказавшееся чрезвычайно полезным для моих целей: его сильнейшую клаустрофобию. О ней должна была знать Дороти. Все-таки иногда она проявляла снисходительность и впускала его к себе в спальню. Наверняка Сетон будил ее своими ночными кошмарами, как и меня. Иногда я гадаю, насколько много Дороти знала и что поведала перед смертью Оливеру Лэтэму. Но это был мой неизбежный риск. Ну и что, если она проболталась? Никто не докажет, что я знала. Ничто не изменит факта, что Морис Сетон умер по естественным причинам.
Ясно помню ту ночь два с лишним года назад. После сырого ветреного дня середины сентября наступил еще более беспокойный вечер. Мы трудились с десяти часов утра, и дело шло туго. Морис пытался закончить цикл рассказов для вечерней газеты. Это не было его специальностью, и он это сознавал; сроки поджимали, а он терпеть не мог работать в цейтноте. Я сделала всего два перерыва: для легкого ленча в половине второго и в восемь, когда приготовила сандвичи и суп. К девяти вечера, когда мы поели, ветер уже завывал вовсю, было слышно, как в берег колотятся волны. Даже Морис вряд ли ждал, что я потащусь домой в инвалидном кресле после наступления темноты. Возить меня домой у него заведено не было, ведь тогда пришлось бы ездить за мной по утрам. Вот он и предложил мне переночевать у него. Сетон не спрашивал, хочу ли я этого. Ему не пришло в голову, что я могу возразить, предпочесть собственную зубную щетку, туалетные принадлежности, постель, в конце концов. Со мной можно было обращаться без обычных для других любезностей. Мне велели застелить кровать в комнате покойной жены, после чего Сетон сам явился поискать для меня ночную рубашку. Не знаю, зачем ему это понадобилось. Думаю, он впервые после смерти жены заставил себя открыть ее ящики. Мое присутствие стало поводом нарушить табу и поддержкой. Теперь, когда я могу носить любое ее нижнее белье или рвать его в клочья, мне трудно не улыбаться при воспоминании о той ночи. Бедный Морис! Он не помнил, насколько эти вещицы, эти яркие прозрачные изделия из нейлона и шелка хороши, тонки, не сообразил, как мало они пригодны для моего изуродованного тела. Я видела, с каким выражением лица он стал их перебирать. Ему было невыносимо подумать о том, что эти вещи окажутся на мне. Наконец Сетон нашел на дне нижнего ящика то, что искал, — старую шерстяную ночную рубашку, принадлежавшую Эллис Керрисон. Дороти надела ее всего один раз по ее настоянию, когда хворала гриппом и обильно потела. Эту вещь Морис не возражал одолжить мне. Была бы его судьба иной, если бы он в ту ночь повел себя по-иному? Вряд ли. Но мне нравится думать, что в тот миг его руки, трясясь над кучей невесомых тряпиц, выбирали между жизнью и смертью.