Воздух сух и горяч. Пахнет сосновой хвоей, сухими травами, прогретой землей и немножко морем – оно синеет за высокими кипарисами. Не умолкая звенят цикады. В кустах посвистывают какие-то птахи. Издалека, с ялтинской пристани, ветер доносит слова диспетчера: «Посадка окончена».
Приближается полдень, безмятежный, благодатный полдень еще одного моего дня в Тавриде.
Маяковский в 20-х годах несколько раз бывал в Крыму. Но не потому, что был очарован крымской природой, а потому что считал Крым удобным местом для пропаганды своего творчества.
Кажется, он и впрямь верил, что и рабочие, и колхозники, и интеллигенты слушают его стихи с восторгом.
Завтра вечером я уезжаю. «Дама без собачки» так и не навестила меня. А я ждал ее каждый день.
Последнее купание на пляже у Никитского сада. Последние прикосновения медуз к моему телу.
После полудня в горах началась гроза. Там долго грохотало и сверкали молнии. А в Ялте лишь покапал реденький дождичек.
Обратный путь на троллейбусе в Симферополь. Ночное шоссе. Огни встречных машин. Едва заметный силуэт гор на фоне почти черного неба.
Симферопольский аэропорт. В залах ожидания и прямо на улице ночует множество людей с билетами на утренние самолеты. Устроились кто как мог: лежат на скамейках, на чемоданах, на полу. Спят сидя, свесив голову на грудь или полусидя, скорчившись в неудобной позе. Тут же маленькие дети. Они плачут, капризничают или тоже спят, прижимаясь к родителям. Все это выглядит почти трагично и вызывает воспоминания о военных временах. А ведь эти люди лишь возвращаются домой после отдыха в Крыму, куда они так стремились.
С трудом найдя свободное место, я уселся на скамейке, предварительно сдав свой чемодан в камеру хранения. Спать мне не хотелось, читать и писать было нельзя по причине плохого освещения. Два часа я просидел почти неподвижно, слушая рев реактивных моторов и голос диктора, объявлявшего о прибывающих и отбывающих самолетах.
Слева от меня на куче каких-то тюков лицом вниз спала дородная и, видимо, немолодая женщина. Справа с ребенком на руках сидела молодая мать. Она то и дело задремывала, и голова ее склонялась на плечо ребенка, кажется, девочки лет четырех. А девочка не спала и молча смотрела на меня большими круглыми темными глазами. Очнувшись, мать нежно гладила ребенка по волосам и снова роняла голову не в силах побороть дремоту.
Русские литераторы, да и художники тоже, часто путали правду жизни с правдой искусства. Сказать правду в России во все времена было подвигом, и потому в сознании русского художника смелая гражданственность приобретала качества эстетические: что правда, то и красиво (Чернышевский). Но кого сейчас волнуют Мясоедов и Владимир Маяковский? Кто плачет теперь над стихами Некрасова? Кого тревожат проповеди Толстого? Былая правда жизни сменилась новой, а правда прекрасного в строках Фета и в полотнах Врубеля остается нетленной.
Комарово. На даче у Наташи Г. Она ведет меня к Геннадию Гору, который живет рядом. Он читал мои стихи, и они ему нравятся. Полтора часа беседую с Гором на веранде его дачи…
Цветаева. Как много у нее восклицательных знаков! Сотни! Тысячи! Ее поэзия – сплошное борение с кем-то, с чем-то, со всеми, со всем. Проклятия, угрозы, издевки – совсем не женская злость. С годами эта злость усиливается – растет обида на мир, который ее не понимает, который не способен ее понять, который ее сторонится.
По полю скачет красная корова, скачет быстро, как лошадь, лихо задрав хвост и вскидывая задними ногами. Куда-то торопится? Или просто резвится на воле?
Под яблоней две синицы. Одна поменьше и потоньше, а другая побольше и потолще. Та, что побольше, сидит неподвижно, а меньшая подбирает с земли крошки хлеба и сует их ей в клюв.
Чрезмерно заботливая мамаша кормит своего великовозрастного, ленивого отпрыска.
Цветаева. Изобразительство слов у нее порой неуклюже: «злец», «тишизна», «клажа», «большал». При всей задиристости, при всем ее фрондерстве оригинальностью взглядов и пристрастий она не изумляет: благоговение перед Петром и Пушкиным, гимназическая ненависть к Николаю, надменное и слегка глуповатое пренебрежение Европой («…скучным и некрасивым нам кажется ваш Париж»).
Склонился над муравьиной тропой и стал наблюдать за муравьями. Они шли густо, натыкаясь друг на друга, иногда даже друг через друга переползая. Большинство двигалось порожняком, но некоторые что-то тащили – кусочек коры, сухую еловую иголку, мертвого товарища. Никто при этом не уклонялся в сторону. Было очевидно, что муравьи хорошо знают, куда и зачем идут. Их были тысячи, десятки тысяч. И их не становилось меньше – поток движущихся насекомых не иссякал. Они пребывали в своем, муравьином мире, а я оставался в своем, человеческом. Но я их разглядывал, я ими интересовался, я размышлял о них, а они не обращали на меня, такого большого и заметного, никакого внимания и, наверное, просто не подозревали о моем существовании.