Проснулся. Рядом лежит Настя. В своем роскошном платье с веером у ног. С трубочкой нот в руках (как на фотографии). Лежит и улыбается. Лежит неподвижно. И улыбается неподвижно. И смотрит в потолок тоже неподвижно. На щеках нежный румянец, но он какой-то ненастоящий, как у куклы. Прикоснулся пальцем к ее руке – она холодная и твердая, как камень. «Мертва! – думаю я – Как жаль, что она мертва!»
Четыре дряхлые старухи за одним столом. Одна из них, на вид самая ветхая, говорит монотонным, безжизненным голосом робота, растягивая слова, как резину (робот не совсем исправен).
– Ко-о-гда мне бы-ыло ле-ет три-и-надцать, е-е-еще до рево-олю-юции, спра-а-ви-или мне но-овое па-а-альто с е-е-е-енотовым во-оротни-иком. И во-от, по-омню…
В кафе-мороженом две девочки (им лет по десять) с наслаждением, облизываясь, поедают мороженое, закусывая его пирожными. Блаженствуют.
Со страхом ощущаю, что предстоящая погибель человечества меня уже почти не тревожит. Это тоже от усталости. Аннигиляция души.
В возрасте сорока лет я перестал ловить рыбу. Эта страсть, многолетняя, пламенная страсть, покинула меня почти внезапно. Почему? Немножко жаль, что я ее лишился. Она постоянно приводила меня в соприкосновение с природой и порождала сосредоточенность души. Она дарила мне бесценные часы возвышенного одиночества.
Гретхен любит меня. Во всяком случае, общение со мной доставляет ей удовольствие. Она равнодушна к поэзии, но говорит, что я хороший поэт. Ей кажется, что я слишком пассивен, что мне следует бороться за свой успех.
Если бы я мог года три только писать! Если бы я мог раздобыть средства, чтобы три года побыть самим собой! О, если бы я мог!
Распятие во Владимирском соборе. Иоанн, теряя рассудок от горя, обхватил свою голову руками. Молодая и очень земная красивая богоматерь со сдержанной скорбью взирает на Христа.
Христос, закрыв глаза, склонил голову на плечо.
Фотография Маяковского, остриженного под машинку. Волевой, беспощадный квадратный подбородок, проницательный, не предвещающий ничего хорошего взгляд (как у Павла в «Четырех апостолах» Дюрера).
Человек с подобным лицом мог бы написать и не такое.
Нравственная программа Маяковского 20-х была полностью осуществлена во второй половине 30-х.
Впрочем, у Бодлера тоже было лицо, вполне подходившее к его стихам.
Жить бы где-нибудь на севере Европы в маленьком, тихом, уютном городке на чистенькой улице с чистенькими занавесками на окнах и чистенькими половиками на полу. Каждое утро здороваться с дебелой, аккуратной молочницей, с добродушным, аккуратным почтальоном, с аккуратно одетыми вежливыми девочками, идущими в школу. По вечерам в тишине сидеть у камина с пушистым котом на коленях и курить трубку. Жить где-нибудь в опрятной, скучной сказочной Европе, не слыша матерщины и пьяных воплей.
Но был бы я тогда стихотворцем? Вряд ли, наверное. Я был бы тогда аптекарем. И мечтал бы поглядеть на Россию, на эту огромную холодную загадочную страну, на ее беспредельные леса и степи.
Некий скиф регулярно много лет подряд мочился на площадке нашей лестницы между вторым и третьим этажом. Лужа не просыхала. Теперь он мочится внизу, у самой наружной двери.
Там всегда полумрак, и люди непременно ступают в мочу. А скиф, наверное, радостно гогочет, представляя себе это зрелище.
Иногда со дна моей памяти всплывает какая-то комната в старом петербургском доме – светлая просторная, с трехгранным стеклянным эркером. Этаж четвертый или пятый (сквозь стекло видны крыши соседних домов). Вечер, кажется, весенний (март, апрель). Лучи уже низкого солнца, пробиваются сквозь прозрачные тюлевые шторы и упираются в стену, обклеенную бледно-серыми обоями. На обоях крупные цветы, кажется, лилии.
Воспоминание 30-х годов. Я не жил тогда в такой комнате. С кем-то – наверное, с матерью – я пришел к кому-то в гости. Но отчего же так запомнились мне и этот эркер, и слегка раздвинутые тюлевые занавески, и эти солнечные пятна на стене?
Простой человек совсем иначе воспринимает течение времени, нежели интеллигент. Он не живет в истории, он рядом с нею. История движется сама по себе и скользит мимо. Даже если простой человек общественно активен и непосредственно «творит историю», он этого не замечает. Акт творения почти не отражается в его сознании и не закрепляется в его памяти. Простой человек живет не жизнью общества, не жизнью разума и даже не жизнью своих страстей – он живет жизнью материи, из которой создан, жизнью земли, воды и телесного своего тепла.
Древние старики Кавказа, живые свидетели давно прошедшего времени, ничего не помнят. Не оттого, что память у них ослабла, а оттого, что ничего примечательного не заметили. Просто жили, и всё.
Моей матери семьдесят лет Она была современницей многих великих и страшных событий бурного нашего столетия. Но о чем вспоминает она? О том, как вышла замуж, о том, как я родился, о том, как болели и умирали родственники.