Сказано: «Если ты с твердостью исполняешь свой долг, в конце концов ты полюбишь его». Я не полюбил свой долг. То ли потому, что исполнял его недостаточно твердо, то ли потому, что исполнял его недостаточно долго. Если последнее верно, то я могу надеяться, что полюблю свой долг.
Трагедийный жанр литературы бессилен перед трагедийностью двадцатого столетия. Кошмары нашего времени находят достойное выражение лишь в гротеске, в абсурде, в безумном сюрреализме. Рядом с Кафкой Шекспир выглядит впечатлительным, нервным юношей, а Шиллер – попросту ребенком.
Гретхен лишена немецкого мистицизма, но немецкая практичность у нее в избытке. А моя славянская душа корчится в судорогах, раздваиваясь между макро- и микрокосмосом.
Проповедничество соблазнительно. Проповедуя, веришь, что ты учитель жизни. Проповедничество бессознательно. Это пища для тщеславия.
Ум Джона Рёскина парадоксален. Его суждения о природе – о цветах, листьях деревьев, камнях и облаках – своеобразны и изящны. Его мысли об искусстве и смысле творчества тяжеловесны и наивны.
Живопись прерафаэлитов красива, но вторична. Кватроченто их завораживало, они стояли перед ним на коленях. Стоя на коленях, они слушали Рёскина. Он говорил: «Изображайте природу такою, какая она есть, и человека, каким он был».
Рёскин простодушно верил (или притворялся, что верил), будто во времена Скопаса и Праксителя греки были столь же прекрасны, как статуи их великих ваятелей, а в Италии конца XV века все женщины были похожи на мадонн Перуджино и Джованни Беллини.
Написал книжку стихов для детей. Отнес ее в издательство «Детская литература». Через два месяца рукопись мне вернули. Причина отказа: стихи недетские.
В искусстве, в том числе и в литературе, прощупываются или неприкрыто выпирают наружу две основные темы: возмущение бессмысленностью жизни или упоение ее кажущимся смыслом.
Смысл жизни, если он имеется, нам неведом. Его поиски останутся безрезультатными. Оно и к лучшему. Жизни следует беречь свою сокровенность.
Великая тайна бытия и должна быть главной темой искусства, она должна светиться и мерцать в картинах, поэмах, симфониях и кинофильмах. Лишившись тайны своего существования, человечество неминуемо погибнет.
«Не будем также смешивать тщеславие с любовью к искусству».
Эта благородная и в общем-то безусловная истина высказывалась множество раз многими людьми в течение многих веков.
Однако проклятое тщеславие почти всегда смешивалось с любовью к искусству. Немало шедевров порождено почти одним тщеславием. Если искусство в целом является для человека средством духовного самоутверждения, то отчего же не быть ему таковым для самоутверждения личности? В творениях великих мастеров (а многие из них были на удивление славолюбивы) яд тщеславия превращался в совершенные линии и формы, в удивительные сочетания звуков и слов.
Но мизантроп ли я?
«И я был в Аркадии».
Нет, в Аркадии я не только был. Но я видел ее во снах. И просыпался от радости.
Вдруг откуда-то появляются тараканы и бегают по квартире. И возникает проблема: как от них избавиться? И начинается борьба с тараканами.
Каждому из нас предстоит свидание с вечностью И каждый из нас к нему не готов.
Долгие годы молодую, не слишком красивую женщину, изображенную Рембрандтом в виде Данаи, принимали за Саскию. И вдруг – новость! Это вовсе не Саския. Из мрака трех столетий выступил образ третьей возлюбленной живописца – Герты Дирке.
Рембрандт заселил свои полотна рыхлотелыми коротконогими женщинами, дряхлыми полуслепыми стариками и немощными старухами. Христос у него – жалкий лохматый нищий. Рембрандт презирал все идеальное. После 1660 года его гений стал затухать. «Синдики», «Еврейская невеста», «Семейный портрет» куда слабее «Ночного дозора» и «Титуса за книгой». Да и в «Блудном сыне» композиция не изумляет совершенством.
Рембрандта похоронили в церкви. Версия о том, что его старость была омрачена полным забвением, неубедительна.
«Позорно жить после сорока лет», – написал я в 77-м году. После пятидесяти жить вдвойне позорнее – пишу я сейчас, в 82-м. И продолжаю жить.
Блаженные послеполуночные «кухонные» часы. Они мои. На них никто не покушается. Они наполнены размышлениями, чтением хороших книг и творчеством. Часам к трем приходит сонливость. Клюя носом, я еще правлю написанное, и иногда сквозь дрему прорывается в мозг искра уже угасающего вдохновения. Я стараюсь растянуть это удовольствие, это покачивание разума между сном и явью, но Морфей упрям, и я засыпаю, уронив голову на свои рукописи. Очнувшись, отправляюсь в постель. Сплю долго и крепко. Сплю без сновидений.
Как всегда, в конце года трудно жить! Год – это мешок, который медленно наполняется днями (иные из них немало весят).
Сейчас мешок почти полон.
Ночью пришла ко мне как-то озябшая голая муза с фиолетовыми ногами. Я ее пожалел, закутал в свой халат, напоил горячим чаем.
Сидели с ней до утра, болтали о поэзии.
– А что вам больше всего дороже у Бодлера? – спросила она у меня.
– «Великанша», – ответил я, не раздумывая.