Трудно наткнуться на что-либо более жалкое и трагикомическое, чем глупая интеллигенция. Седовласая, очкастая, похожая на школьного завуча, строгая с виду дама звонит по телефону. Тон у нее постный, фразы построены удручающе тривиально и изобилуют иностранными словечками. Кажется, что она читает текст скучнейшей статьи.
– Мария Антоновна, мне бы не хотелось вас огорчать, но я вынуждена вас проинформировать. С первого февраля – это проверенные сведения – будут повышены цены на все виды почтовых услуг. Да, представьте себе! Тарифы возрастут в два-три раза! Торопитесь, дорогая Мария Антоновна, отсылать письма. Нет, нет! Это будет неэффективно! Торопитесь, моя дорогая!..
– Раиса Марковна, спешу вам сообщить пренеприятнейшую новость – с первого февраля… О нет. Это нонсенс! Да, конфиденциально…
– Виктория Юльевна представьте себе, с первого февраля… Нет, нет! Это не гипотеза! Но вероятность этого события ощущалась еще в прошлом году!.. Да, на всю корреспонденцию! Разумеется, как можно скорее!
Лет до тридцати я был дионисийцем. Но в этом дионисийстве виднелось что-то петушиное, ненатуральное. По натуре я рационалист. Почему мне хотелось быть дионисийцем? Потому что молодость больше доверяет чувствам, чем разуму.
И вот теперь я успокоился на подлинном и единственно возможном для меня аполлонизме. Но я попытался найти и нашел для него новое, свое собственное изложение, не имеющее ничего общего со стилистикой классической поэзии.
В этом был смысл моей деятельности в искусстве (почему был?).
Вечер. Идет легкий, мягкий, женственный снег. Там и сям среди деревьев горят яркие светильники. Их лучи столбами и конусами врезаются в снежную пелену. В столбах и конусах порхают белые мотыльки снежинок. Театр. Спектакль, отлично оформленный художником. Вернее, художницей – матушкой природой.
Пришел человек. Поставил на стол бутылку портвейна за два девяносто.
– Ты же знаешь, мне нельзя сейчас пить, – сказал я.
– Ничего, я сам выпью, – сказал человек.
Он просидел со мной три часа (мне хотелось писать, мне было не до него).
Через полчаса на его бледном нездоровом лице (он давно много пьет) выступили багровые, какие-то трупные пятна. Сначала на лбу над глазами. Уши тоже побагровели. Через полтора часа пятна переместились пониже, ко рту, к бороде. В конце третьего часа, когда бутылка (0,75) была пуста, его лицо снова было бледным, но бледнее, чем вначале, бледным как мел, как тот мел, которым белят украинские хаты – бледным с голубизной. Все три часа он говорил без умолку. Я не слушал, но, не слыша, чувствовал, что он без конца повторяет одно и то же. После опустошения бутылки он произносил слова с некоторым трудом, будто держал за щекой хлебный мякиш.
Почему я не прогнал этого человека через час после его появления – ведь меня ждал мой роман?
Потому что мне было жаль гостя, потому что я знал – ему непременно нужно выпить портвейн и при этом он должен без конца повторять одно и то же. Такой уж он человек.
Я рискую. Вся моя жизнь – сплошной риск. (Откуда во мне эта храбрость?) Но временами (и не так уж редко) я почти уверен в том, что деяния мои не напрасны, что рано или поздно их оценят по достоинству. Эти набегающие на меня волны веры в себя и дают мне силы для жизни.
Переводить поэзию должны добросовестные и умелые ремесленники. Всякий раз, когда за перевод берется подлинный поэт, он обманывает себя и читателя. Он неминуемо создает не перевод, а свое собственное стихотворение на заданную тему.
Известная формула «гения может перевести только гений» ложна. Гений по природе своего психического устройства не способен на имитацию и лицедейство. Он способен только на подлинное творчество. Он способен умирать только всерьез. Хорошо притвориться кем-то или чем-то может только посредственность. Но в любой настоящей поэзии содержится такой заряд внутренней сверхъязыковой красоты, что она неминуемо проявится под рукой бесталанного, но ловкого имитатора.
История – дама строгая. И все же частенько она усмехается. Писарев грозил Фету, что его стихи пустят на обклейку стен под обои. Но история усмехнулась, и стены стали обклеивать статьями грозного Писарева. А Фета не забывают.
Пушкин был очаровательно непоследователен. Восторгался Байроном и боготворил Анакреона. Подражал Вальтеру Скотту и сказкам Арины Родионовны. Дружил с декабристами и воспевал Николая. «В этом весь Пушкин!» – вскрикивают пушкиниянцы. Увы, в этом весь наш славный Пушкин. И никакая его деталь – ни цилиндр, ни бакенбарды, ни полы сюртука – из этого не выпирает.
Искусство проистекает не только из искусности, но и из искусственности.
Искусство – это искусственный мир, создаваемый людьми по своему вкусу. Но Искусство – это и огромный театр, где играют сотни тысяч актеров.
Ревнители строгой натуральности говорят: не надо ломаться! Но в чем же заключается задача актера, как не в красивом и исполненном своего смысла ломании?
Ничьи стихи мне не нравятся, в том числе и свои. Надо писать как-то по-другому. Как?