Утренний майский лес. Светит солнце. Зеленеет свежая листва берез. Желтеет дорога. Поют зяблики и дрозды. Прибавляю шагу, и тотчас в груди возникает давящая, тупая боль. Моя боль не унимается. Останавливаюсь. Достаю таблетку нитроглицерина. Боль отпускает, но начинает кружиться голова.
Сам виноват. Следовало дожить до пятидесяти и этим ограничиться.
Требуются утешители. Требуется старинный паровоз с большущей трубою конусом. Требуется панорама битвы. Требуются два острых длинных гвоздя. Да мало ли что мне требуется?
Требуется, наконец, молоток, обычный молоток, чтобы заколотить эти гвозди. Куда надо. Но утешители, конечно, не требуются. Я ошибся.
По ночам комары не дают спать. Они залетают в комнату через открытое окно. А закроешь его – в комнате духота. Она тоже не дает спать. Ни сна, ни покоя.
Пишу последние страницы романа, но середина его еще не написана. Приближается гибель Насти (Ксении).
Снова недоволен тем, что выходит. Выходит как-то тускло.
Ноябрь 1943 года. Станция Казанджик. Двухэтажный дом на окраине поселка. В ста метрах от дома железная дорога. За нею – пустыня. Настоящая пустыня – песок, барханы, и больше ничего.
Иногда из-за барханов появляется караван верблюдов. Впереди – ишак. На ишаке туркмен в огромной лохматой шапке. Караван движется странно медленно. Через полчаса он пересекает железнодорожное полотно и становится видно, что верблюды везут саксаулы – большие связки саксаулов висят по бокам их горбов. Обнаруживается также, что морда каждого верблюда привязана к хвосту предыдущего. Так же медленно караван проходит мимо нашего дома и скрывается в одной из улочек поселка. Некоторое время еще слышится звон колокольцев. По железнодорожному пути движется бесконечный состав с черными нефтяными цистернами.
Теплый майский вечер. Никольское кладбище. Яркая зелень молодой листвы. Голоса птиц. Настина часовня. На гранитных плитах у входа лежит букет неживых белых нарциссов. Рядом с ним горят четыре восковые свечки (каждая – десять лет Настиной жизни). Их пламя колеблется, ложится на бок. Лена Ш. подносит ладони к свечам, защищая их от ветра. Сегодня День поминовения всех усопших.
Неоклассики начала века (Фомин, Желтовский, Ахматова, Мандельштам, Рахманинов, Бунин) к своему времени относились с полнейшим презрением (нечто серое, жалкое, ничтожное, недостойное иметь собственное искусство) и попросту поворачивались к нему спиной.
Девушка-горбунья. Модные брюки на тонких, прямых, как палки, ногах. Узенькие плечики. Шеи совсем нет. Остренький детский подбородок лежит на груди.
Жалость бритвой полоснула по сердцу.
Не хожу в цирк и не интересуюсь циркачами. Ни разу не видел клоуна Енгибарова. Впрочем, может быть, и видел на экране телевизора, но не произвел он на меня впечатления и не запомнился. И теперь уж никогда я не увижу клоуна Енгибарова, потому что он умер. А был он, как говорят, талантлив и своеобразен. Кроме всего прочего, сочинял прозу. И проза эта тоже была незаурядна, хотя и не была напечатана. Впрочем, это не проза, а нечто другое – стихи в прозе, почти поэзия. И это похоже на то, что делаю я.
Жил на свете вместе со мною умный, наблюдательный, насмешливый и совсем невеселый клоун Енгибаров с душою, мне близкой. Но не встретились мы с ним в этом мире.
Он покончил с собой. Говорят, что от любви. Только думается мне, что по другой причине.
Снится кошмар. Долго-долго, невыносимо долго снился какой-то ужас. И я долго кричал, взывая о помощи, и все пытался проснуться. Но в последний момент, в последний перед пробуждением момент пришло спасение. И был этот сон как сама моя жизнь.
Неужели и в жизни, в самом ее конце, поджидает меня спасение?
Будет ли предел моим унижениям? Или они беспредельны?
Пишу роман, который при жизни моей не напечатают. Пишу картины, которые при жизни моей не выставят. Тружусь для смерти.
Но ведь и после смерти… Нет никакой гарантии, что после смерти всё же напечатают и вывесят.
Тружусь безо всякой гарантии, на свой риск.
Будущее – серое пятно неопределенных очертаний. С годами оно все темнее.
Как мало времени я трачу на литературу. Гораздо меньше, чем мог бы тратить.
Как много времени я трачу на рефлексию, на бессмысленную тоску, которая меня расслабляет и разрушает. Однако тоска питает мое творчество. Какой же поэт не тоскует? Без тоски нельзя. И невозможно, наверное, творить, не разрушаясь, не мучаясь.
Скромная девушка в кафе. Я сразу заметил, что она скромная, тихая и хорошая. У нее были скромный затылок и скромная спина, когда она стояла в очереди. Опустив глаза, я убедился в том, что и ноги у нее тоже скромные.
И потом она очень скромно, очень сдержанно, но при этом очень женственно и очень мило ела мороженое, запивая его крепким кофе. Глаза ее были прикрыты ресницами. Локти были прижаты к бокам. Сидела она прямо, не наваливаясь на стол и не откидываясь назад. И ложку с мороженым она подносила ко рту тоже очень деликатно. Была она не то чтобы красива, но привлекательна. «Небось, чудесная из нее получится жена, – думал я, рассматривая ее исподтишка. – Повезет же тому, кому она достанется».