Иногда Плисецкому очень стремно от того, насколько много он понимает и принимает в свои-то пятнадцать. Забухать бы и сколоться, в самом деле. Натворить какую-нибудь такую ебанину. Но нет же. Самое смелое при его максимализме — леопардовые шмотки и самостоятельная жизнь в одиночку. Как же он, бедненький, один, без мамы-папы, без надзора, без заботы, без девочки или мальчика, ужас-ужас.
Плисецкий катается до позднего вечера. В восемь Гоша скармливает ему свой ланчбокс. В десять Мила идет к распорядителю катка — просить за Плисецкого. Пусть мальчик катается, кому он мешает? Все равно еще не закрываетесь.
В без десяти одиннадцать его окликают сразу Мила и Гоша, дооравшись через Джареда Лето в наушниках.
Они метят в друзья, и Плисецкий рад бы их так называть. Но Гоша — мужик-одиночник, через полгода они будут ненавидеть друг друга на правах соперников.
А Мила — баба. С бабами не задружишь.
Плисецкий помнит стыдное время, когда он пялился на тонкую ломкую талию, белую кожу на животе, рыжие волосы — крашеные, конечно, но кто сейчас не? Дрочил даже. Фу.
— Ну?
— Юр, хорош, ты завтра ходить не сможешь.
— Смогу, — хуевый лутц, такая легкотня, его повело на произвольной, а судьи и не заметили — залипали на невъебенный трагизм проката. Но Плисецкий-то видит все. И Мила видит, и Гоша, в чем вопрос-то? — Вам жалко, что ли?
— Жалко, — Гоша состроил рожу. — Надорвешься.
Будь Плисецкий помладше, пошутил бы про мамку его. Но в этот вечер он чувствует себя дохрена старым.
— Не ссы. Не надорвусь.
— Мотя дома голодная.
— Мотя — кот!
Мила хмыкает красивым ртом с модной вишневой помадой. У Милы роман, она теперь красится на каток — бессмысленно и беспощадно.
— Мотя — кошка. И она ждет тебя уже несколько часов.
Тут что-то шевелится, дергается. Бабичева знает, куда нажимать. Потом чувство вины смывает равнодушно-обдолбанное лицо Виктора. Может, Виктор решил, что Плисецкий пока его уровень не потянет, вот и молчит про программу?
Сука.
— Еще полчаса.
Мила и Гоша переглядываются и остаются с ним на катке. Плисецкий ценит. Правда.
В одиннадцать Плисецкий падает. Нехорошо так падает, грязно и неконтролируемо. Фигуриста учат падать первым делом, это умеет любая соплюха из младшей группы, которая даже козлика еще не может. Но Плисецкий валится, раскидав руки и ноги, стесывает костяшки — перчатки сегодня забыл, — ссаживает скулу о лед, на десерт некрасиво подкручивает лодыжку — и не чувствует боли в ноге.
Кто-то кричит, кто-то падает рядом с куда большим изяществом, кто-то переворачивает его за плечи, пытается уложить головой хотя бы на колени, убирает волосы с лица, кто-то гладит его щеки, оттягивает веки — ну, это уж совсем пиздец. Прощание с телом.
— Руки убери, — Плисецкий свой голос не узнает. — Не трогай, бля! Уйди!
Мила послушно отдергивает руки, испуганно смотрит вверх, на Гошу, на сбежавшихся сторожей, осветителей, уборщиков.
— Юра, где болит?
— В пизде, — Плисецкий жмурится до ломоты в висках. С ним так было раз в жизни — чтобы болели глаза от света, и от каждого слова подкидывало, как от гвоздя в жопе. Однажды он выжрал на голодный желудок три бокала шампанского и творил какую-то хрень на банкете со взрослыми. Утром, зеленея, блевал радугой, листал фотки в телефоне, блевал снова. Клялся себе, что больше никогда.
Болело в животе. Как будто он навернул не шампанского — бутылку уксуса натощак. Как будто он собирался родить блядского Чужого. Как будто он принципиально мог родить. Как шкуру сняли — от ребер до паха.
— Скорую вызвали, — зашептал кто-то. Плисецкий дернулся туда, взвыл, упал обратно. Мила хлопотала, подтыкая под него какие-то тряпки, руками его больше никто не трогал.
Хотелось повернуться набок, баюкать живот и хныкать, как шлюха.
— Деду не вздумай позвонить, — просипел он. — И Якову пока не надо.
— Я дура, что ли, — возмутилась Мила. Она положила руку Плисецкому на лоб, и он застонал, не выдержав. Рука у Милы была холодная и влажная от льда и волнения. Так приятно…
Он же заревет сейчас.
Нет. Хрена с два.
— Виктору набрала. Летит.
Должно бы быть стыдно. Виктор ему не нянька, ему бы самому няньку. Не старший брат — опять-таки, Плисецкий рядом с ним чувствует себя старше и умнее. Не отец — еще чего не хватало. Не друг — друг из Виктора хуевый, а Плисецкому друзья нахрен не упали. Особенно такие. Не парень — окно с одиннадцатого этажа ближе и дешевле.
Но Виктору всегда звонят, если что.
И Виктор всегда приезжает.
Плисецкий долго ждал разговора по душам, когда из-за его травмы в Америке у Виктора свадьба сорвалась. Но обошлось.
Плисецкий ждал, когда Виктору надоест. Он прямо работал над этим — но Виктору не надоедало.
Что вот Виктор сейчас-то сделает? На пузико подует?
Аппендицит ниже. Язва — выше. Заворот кишок, или что там бывает с кишками…
Плисецкий лежит, пытаясь вдохнуть, и не думает о Юдзуру Ханю, который однажды чуть вот так кони не двинул, пупок сорвал. Месяц дома валялся.
У Плисецкого нет этого месяца. У него даже программы нет, потому что Виктор не мычит, не телится.
Виктор приезжает через десять минут. Лицо у него — краше в гроб кладут.