Идеалистическое эпигонство окончательно утратило всякую связь с реальностью. Здесь я имею в виду не только и не столько связь с актуальными тенденциями сегодняшнего дня: с социализмом, допустим, или с техникой, – речь идет, скорее, о самом соприкосновении с безвременными, главнейшими ценностями человеческой жизни. Вся образовательная система отличалась явным идеализмом – опорой служил для нее некий аскетический идеал – и нацеливалась на воспитание одномерного, однобокого человека, всерьез тем самым угрожая и гармонии, и равновесию людских задатков. Аскетической была философия Канта, со всеми ее вариациями от поздних идеалистов. На аскетический идеал равнялась и немецкая наука, что мы сегодня видим на примере Виламовица, последнего ее великого представителя. Аскетико-идеалистическим был этос Шиллера – но тем же самым отмечен и разряженный воздух классицистской эстетики. Все силы такой культуры направлены на то, чтобы оторвать человека от самых основ его бытия, от всего витального, от всего инстинктивного и чувственного; жизнь в конечном счете нанесла по культуре сокрушительный ответный удар. Подавленные силы, земные и витальные, воспряли и, целой чередой взрывных происшествий, явились в самой разрушительной своей форме. Одним из выдающихся подрывников стал Ницше; с тех пор иррационализм приобрел тысячу форм и в тысяче форм победил. Все подобные движения обращались против традиции: классицизма, идеализма, историзма. Все они возвещали о жизни, об Эросе, о мечтаниях, а нередко – просто об импульсах и влечениях.
Влияние этих течений неизмеримо, их пьянящее очарование решительно захватывало умы. При этом они вообще не стремились к тому, чтобы просто встраиваться в исторические формы немецкой культуры. Аполлоническое превозмогалось в них дионисийским. Если идеализму не хватало чего-то насыщенного, полнокровного, то витализм, с другой стороны, лишен духовного содержания и идейной, творческой силы. Потому виталистские движения – все без исключения – оказались в конечном счете тупиковыми ветвями позднего романтизма: и это еще в лучшем случае.
Культура классической эпохи спасалась тем временем бегством, и приют себе нашла она в образовании, в простых воспитательных идеалах. Само понятие о воспитательной культуре сделалось в эти годы пустым и сомнительным.
Мало есть в нашем языке слов, столь же затертых и обессмыслившихся, как слово «образование»; редким понятием столь же бездумно злоупотребляют. В 1932 году дошло уже до смешного: на ежегодном собрании немецкого гимнастического общества выдвинули программу под названием «Гимнастика – это образование». Что ж, у нас сегодня все разговоры об образовании ведутся, в общем-то, на таком же уровне. Глубокое, сущностное рассмотрение самого этого понятия найти можно разве что у Макса Шелера в его посмертно изданном «Философском мировоззрении».
Именно такое определение, философское и сущностное, позволяет нам в полной мере осознать, насколько же пустым и беспомощным сделалось наше бытовое представление об образовании. В нем нет уже ничего универсального, осталась всего лишь социологически обусловленная
Во Франции рабочий и ремесленник тоже, конечно же, сопричастны национальному достоинству: ощущая себя в качестве
Но образование не всегда было бледной тенью, а безмерное сужение самого понятия – это вовсе не какая-то предвечная норма; все это, скорее всего, объясняется сложением вполне конкретной социологической структуры, характерной для Германии начала XIX века: полное политическое бессилие, погрязание крестьянско-ремесленного населения в наследственных пережитках религиозной веры и представлениях о «народности», а поверх этого – тонкая прослойка буржуазной интеллигенции, которая наконец пробуждалась к сознанию собственной миссии и принимала водительство гениев своего времени, поэтов и мыслителей. В такой ситуации само слово «образование» делалось каким-то лозунгом, символом чаяний; Новалис тогда говорил: «Мы призваны к образованию Земли».