– На лето меня отправляли к бабушке в деревню. Там был пруд, песок, и дети строили из него домики. Местные дети гнали меня от себя обычно. Они строили вместе, а я уходил чуть дальше и строил свои домики сам. Красиво получалось. С башенками, лесенками. А потом приходили они и все растаптывали. Усердно так. Я даже не плакал. Я понимал, что они другие и так протестуют. Им не нравилось, что я – чужой – что-то строю из
Плакать не хотелось… но было очень так… хреново…
– Знаешь, – я покачала головой, – в такие моменты объемлет не обида, нет, а ощущение обрушивающейся на тебя громадности различия между тобой и этими существами. Ты в этот момент сознаешь, что так не сделаешь никогда. Тебе даже в голову бы не пришло такое – пойти и растоптать чей-то домик. Нет даже слабейшего импульса к такому. Это никогда бы не стало частью картины твоего мира. И тут вдруг – реальность. Вторжение. И ты понимаешь, что имя им – легион.
Я замолчала. Он на меня не смотрел – только на огонь в камине.
– Так будет всегда, – продолжила, – будут меняться только декорации. Перформансы противостояния могут стать более тонкими и изощренными. Тот же песок, только – то в глаза, то в рот…
И даже если кто-то из них будет покидать свой лагерь и облагораживаться, отказываясь практиковать агрессию, их все равно останется великое множество. Века идут, а пропорция все та же…
– Как ты думаешь, почему она не хочет больше со мной жить? – Он почти прервал меня.
– Я ждала, когда ты заговоришь о Маше, и страшилась. Можно я помолчу сейчас минут десять, а потом поговорим?
– Хорошо. Я выйду на балкон.
Я закрыла глаза. Строчки из недавнего Машиного письма – их не нужно было даже вспоминать – засели в памяти.
«…и, йолки, любые формы готова принять неприязнь, любые, лишь бы не вернуться в приязнь. Хоть форму скрученного волоска в круглой решетке стока ванной, откуда он только вышел, хоть запах мокрого полотенца, которым вытерся, вид „опилок“ щетины, застрявшей между лезвиями станка, порождает острый рвотный пик на непрерывной линии „графика“ моей неприязни к нему. Неприязнь принимает форму поднятых в туповатом удивлении бровей, форму вытаращенных, тусклых к смыслам глаз. Это чужие глаза и брови, чужие волосы, запахи, всякая чужая органическая сыпь, но их форму принимает моя неприязнь, без всяких на то прав.
Черт! Моя неприязнь должна жить при мне, Лера, нечего ей делать в чужих формах, пусть спит во мне, а лучше умрет – я не хочу отлавливать ее на чужой территории и вновь запирать, всякий раз, когда ей удается сбежать на волю… я не могу с ним жить, не хо-чу…»
– Думаю, – начала я, и Влад поспешно уселся в кресло и напряженно уставился на меня, – что все дело в честности.
– Честности? Кто кого обманывает?
– Нет, не обманывает… это такая честность с собой, понимаешь? Маша, она… она ведь умеет с тобой… обращаться, правда?
– О, еще как умеет! Она все мои кнопочки знает, она, при желании, может меня на что угодно раскрутить, веревки могла бы вить из меня…
– Почему она не пользуется этими… навыками? Ведь ты состоятельный человек, ты ее любишь, ты – верный, раз говоришь, что за последнее время жизни порознь ни разу ни с кем не… загулял.
– Что, идиотски поступил, да? Надо было отрываться по полной? Да у меня ни на кого не сто… Мне никто не нравился, я ее люблю!
– Нет, не идиотски. Думаю, ты поступил… достойно.
– Ааа… – Влад махнул рукой, потянулся к бокалу с остатками коньяка и допил одним глотком. – Так что о честности?
– Маша хочет жить так, чтобы быть честной с собой. Она могла бы легко устроиться при тебе этакой женой-кошечкой и вести параллельную жизнь, которую оплачивал бы ты, сам того не зная. Но она не хочет такой жизни. Она хочет честно уйти, честно искать, найти и жить с тем, с кем ей будет житься.
– Лера… а ты знаешь, что я все это время позволял ей быть никуда не годной женой? Знаешь, что она совсем не готовит? Не убирает? Не занимается с ребенком? Разве не это ожидается от жены? Она говорит, что я ее подавляю, что я злой. Вот скажи, я, по-твоему, злой?
– Нет. Ты не злой. Ты… холодный немного, а еще то, что называется «тяжелый человек». Это да. Но не злой, нет.
– Тяжелый человек? Это как?