Он тяжело дышит, и отец Алексей понимает, что это всё, вся история, больше ничего не будет. Остальное отражено в сводках. И он не знает, что сказать этому мальчику, который стрелял в отца, а попал в другого человека. И ещё в себя.
Виталик молчит, смотрит на сверкающее распятие, и отец Алексей тоже смотрит на него, на распятие. Будто там есть ответ на все-все вопросы. А они, вообще, есть, эти ответы?
Виталик отрывается от блеска на столе, берёт священника за руку: «Это как Бога убить. Как такое можно простить, отец Алексей?»
5.
«Тело Христово. Во оставление твоих грехов… Кровь Христова. Во оставление твоих грехов…» Он идёт вдоль алтарной ограды, причащает своих прихожан. Кто-то доверчиво открывает рот, кто-то протягивает руки: взять облатку, придержать чашу. «Идите с миром!», отпускает он их и ждёт новых, когда они преклонят колени. Чтобы принять тело и кровь убитого Бога. «Как такое можно простить?», думает священник, разнося дары, «А как по-другому? Нет других путей, только этот. И можно себя не простить, это правда. Но Он готов. Вот так. Всегда. Просто? Совсем не просто. Но Он готов»…
…Люди расходятся после чаепития и разговоров о семьях, погоде, заводе, который так и не пустили. И он собирает утварь: чаша, дискос, облатки, бутылка кагора, свечи. Сверкающее распятие. Они исчезают в недрах его потёртого портфеля, прихлопнутые сверху потрёпанной Библией, он подхватывает портфель за ручку, прихрамывая, идёт к автомобилю, заводит его и отправляется в привычный воскресный маршрут…
27.09.2019, Абакан – Туим
ПРЯМЫЕ ПРОДАЖИ
Сначала высшая идея, а потом деньги, а без высшей идеи с деньгами общество провалится.
Ф.М. Достоевский, Подросток
1.
Симина мама умерла при родах. Отец запил и даже в роддом не поехал забирать малышку Лизу, всё сделала Варя, старшая Симина сестра, у которой уже была своя семья и годовалая дочка. Сима тогда не рассмотрел толком Лизу, только мелькнуло сморщенное красное личико с носиком-кнопкой, выглядывающее из плотно свернутого рулончика, а потом весь этот пакет с розовой лентой поперёк дернулся и не по-младенчески басовито заорал. Но это было уже спустя дней десять, а тогда, в тот день, Варя приехала в больницу забирать мать. Он тоже приехал туда, немного раньше, прямо со школы, где отсидел уроки с отсутствующим видом и с пустотой в башке. Дошёл до крыльца, меся потрескавшимися кроссовками грязный снег и чувствуя только одно – как впитывают носки тающую кашицу и холодят пальцы до немеющего безразличия… Толкнул крутящуюся дверь, выпал в холл, пахнущий аптекой и теплом, пошлёпал к стойке, откуда грубо был изгнан охранником в камуфляже к лавочке возле входной двери: «Куда прёшься? Одевай бахилы!» Послушно надел хрустящие синие пакетики на мокрую обувь, вернулся к стойке, выдавил сипло материны данные, уставился сквозь девицу, деловито стучащую по клавишам… Девица ойкнула, подняла на него круглые глаза, спросила испуганно: «А ты… а вы… кем приходились… покойной?» – «Сын». – «Вам надо в морг, это за вторым корпусом, одноэтажное здание». Девица помолчала, потом спросила всё-таки, пряча взгляд в мониторе: «А ребёночка кто забирать будет?» – «Я не знаю», – бросил Сима, разворачиваясь обратно к двери, и пошёл на выход, искать второй корпус. Так и брёл по тающим грязно-белым дорожкам, шурша неснятыми бахилами. И только в морге, когда усатый санитар в холодной кафельной комнате откинул с лица матери простыню, он заплакал, опустился перед каталкой с телом на корточки, и всё повторял: «Мама, как же? Ну как же?..»
… Варя приехала через полчаса, нашла его в «зале прощаний», безликой помеси протестантского «молитвенного дома» и сельского клуба, где он сидел, сгорбившись, на дешевом складном стуле, с натёкшей под ним талой лужей, в нелепых синих бахилах. Он встал ей навстречу и опять заплакал, молча, не подвывая, просто потёк глазами, уткнулся в Варину шубку, пахнущую кошкой и валокордином, и та обняла его, прижала крепко, зашептала в ухо, срываясь: «Симочка, мы сможем… А маме уже не будет хуже, слышишь? Мама наша уже на небесах… Мы сможем…»
Он почти ей поверил тогда. Очень хотелось смочь и жить дальше без этой сосущей в груди боли, как от воткнутого туда ножа. Он старался всю неделю. И когда забирали мать из морга, и когда отпевали её в церкви, показавшейся ему такой пустой без неё («почему без неё? Вот же она, лежит, вроде как спит, и вид у неё такой усталый, будто спит…»), и на поминках, где отец, наконец-то, вышел из их с матерью спальни, страшный, одутловато-опухший, всклокоченный, в мятом коричневом подряснике, но уже трезвый, прошёл мимо них, замолчавших враз, мимо стола, где они сидели, напялил куртку, шапку, сунул ноги в валенки с калошами и отправился на её могилу плакать. Отец Михаил, второй священник, что отпевал мать, шепнул ему, Симе, тогда за столом: «Пусть… не ходи за ним. Чтобы отпустить, нужно время. Отпустит и вернётся».