Разумеется, общественное мнение не может напрямую воздействовать на рычаги управления миром, и, даже когда такое изредка случается, это происходит очень медленно и неспешно. Даже среди защитников окружающей среды были те, кто не понимал, насколько серьезно протестующие оспаривают строительство атомных электростанций, или смысл объединения климатической повестки с вопросами социальной справедливости, – и, вспоминая всплески обеспокоенности после урагана «Катрина» или выхода «Неудобной правды»[155]
, они недоумевали, как долго все это может продлиться. Недавняя история масштабных протестных движений была не особо вдохновляющей, так что можно вполне понять скептиков, спрашивающих, насколько этот импульс жизнеспособен: в прошлом десятилетии было движение Occupy Wall Street, в позапрошлом – протесты против войны в Ираке, а последние годы ХХ века были ознаменованы яростными выступлениями против ВТО. Постфактум каждое из этих движений сразу же оценивали как «полный провал» – словно сдувшийся воздушный шар недовольства, лежащий на брусчатке после парада, как напоминание о границах возможностей протестов и преградах на пути к власти. И тем не менее, хотя консервативные историки редко это признают, годы спустя политическая сцена не просто реагирует на все эти движения и их приоритеты, но, возможно, из них же и произрастает: подозрительное отношение к глобализации, страх перед внезапным военным конфликтом между сверхдержавами, неприязнь не только к разрыву в доходах, но и к культурному и социальному неравенству, которые неизбежно из него проистекают. Современная политика – это политика протестов; она так глубоко впитала их гнев, что зачастую мы даже не можем разглядеть ее радикальность.Невероятно, но климатические протесты прошлого года уже превзошли все предшествующие им движения и их достижения, добившись за такое короткое время намного большего, чем просто перемен в общественном мнении. В начале 2019 года Грета получила от президента Европейского союза обещание, что четверть всех расходов ЕС будет направлена на адаптацию и реагирование на изменение климата; и ведь ей тогда только исполнилось шестнадцать. К лету движение Extinction Rebellion помогло оказать давление на британский парламент, чтобы тот объявил чрезвычайное климатическое положение, – и это консервативный парламент, по уши погруженный в многочисленные тонкости Брекзита. Покидая свой пост, Тереза Мэй обязала страну достичь углеродного нейтралитета к 2050 году.
Все три обещания были несравнимо серьезнее и амбициознее, чем все, что считалось политически достижимым – или хотя бы вообразимым – еще за несколько месяцев до этого. Но, если верить осторожным оценкам ООН, уверявшим, что у нас было от силы десять лет, чтобы сократить выбросы вдвое, эти меры абсолютно несостоятельны для предотвращения климатической катастрофы. А от Британии, внезапно ставшей соперницей Германии за титул глобального лидера по возобновляемой энергии, стоило бы требовать гораздо бо́льших уступок как от страны, несущей колоссальный груз исторической углеродной ответственности – хотя, конечно, намного меньший, чем у США, чьи суммарные выбросы несравнимо выше. Однако если скептикам можно простить сомнения в эффективности массовых протестов, то климатическим оптимистам можно простить мысли почти противоположного толка: что все движется в правильном направлении, кроме времени, которого у нас очень мало.