Два музыканта за ее спиной – ударник Атсуко и клавишник Нейт – продолжали играть, даже когда Грета остановилась, согнулась пополам, словно ее ударили в живот, и все смотрящие на нее глаза следили за тем, как она пытается глотнуть воздуха. Сначала она даже не понимала, что плачет, – до тех пор, пока слеза не добралась до переносицы, и к тому времени Атсуко и Нейт тоже перестали играть, и повисла такая тишина, какой не должно быть на музыкальной площадке и которая кажется абсолютной и совершенно неправильной. Потом до нее донесся приглушенный шум голосов, и Грета поняла, что она все еще с ней – ее публика, сочувствующая, обеспокоенная и, может, даже немного тронутая тем, что кто-то оказался таким настоящим, немного взволнованная, потому что стала свидетельницей столь неприкрытого проявления подлинности.
Но потом что-то изменилось, и по мере того как она продолжала плакать, а в зале все еще стояла тишина, она почувствовала, что это продолжается слишком уж долго и становится болезненным. Грета принудила себя снова подойти к микрофону в надежде призвать на помощь внутренние силы, которые, как она знала, у нее есть, – разве они не выручали ее в ситуациях, подобных этой, если ей удавалось докопаться до них? И начала петь без голоса, играть без медиатора, и это получалось у нее так плохо и немелодично, что она не могла даже притвориться, что справляется. Тишина стала другой, на этот раз не такой сочувствующей, и она открыла было рот, чтобы попросить прощения, но обнаружила, что не может сделать даже этого. Толпа смотрела на нее, и она отвечала ей тем же. Затем, не сказав ни слова, она просто повернулась и сошла со сцены, чувствуя жар от направленных на нее камер.
Хоуи убеждал ее, что все было не так плохо, как она думает. Но все было очень плохо. Она знает это, потому что смотрела видео. Оно было повсюду. Труднее всего было пережить вовсе не то, что она разнюнилась перед огромной толпой, и даже не то, что видео так быстро и широко распространилось по интернету. Учитывая сложившиеся обстоятельства, это вполне приемлемый провал, причиной которого стало горе, и в большинстве статей говорилось об этом.
Ее окончательно вывела из равновесия жалость, которую стали испытывать к ней после произошедшего. Ее жалели из-за этого провала, из-за момента слабости, из-за уязвимости.
И жалость эта распространялась не только на нее, но и на песню, и это было самым ужасным.
«Роллинг Стоун» написал, что песня «плаксива и сентиментальна – по крайней мере, та ее часть, которую услышали зрители». «Питчфорк» заявил, что она «скорее детский стишок, чем песня, слащавая баллада, нехарактерная для обычного эмоционального настроя Джеймс». Журнал «Нью-Йорк» высказался еще определеннее, обозвав ее «настоящей катастрофой от начала до конца».
Грета всегда выходила на сцену из места силы. Оттуда, где чувствовала наибольшую уверенность в себе и могла контролировать себя. Толстая кожа – непременное условие для такой работы, особенно для женщины-музыканта, тем более для женщины, играющей на гитаре, и она уже давно научилась правильно воспринимать критику. У нее не было проблем с каверзными вопросами и негативными отзывами. Она могла отмахиваться от оскорблений, неодобрения, издевок.
Но лавина сочувствия – не к той ситуации, в которой она оказалась, не к ее выступлению, но к самой песне – вот что нанесло ей самый большой удар.
Лейбл был в ярости. Они находились в середине раскрутки ее второго альбома, который, как было обещано, станет более взрывным и волнующим, чем первый. И вот она вышла на сцену, стояла и плакала, исполняя слишком уж сентиментальную балладу, оказавшуюся теперь в первых строчках поиска по запросу «Грета Джеймс».
Они хотели, чтобы она сразу же выступила с еще одним концертом. Это могло стать шансом на то, чтобы сгладить случившееся и пойти дальше. Но Хоуи, прилетевший ночным рейсом из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк и объявившийся у Греты на следующее утро с кофе и рогаликами, убедил, что лучше сделать паузу, хотя бы недельную. Неделя, разумеется, растянулась на месяц. Потом на еще один. И скоро все пришлось отложить на неопределенное время: сингл, альбом, турне, паблисити. И у Греты ушло немало времени на то, чтобы снова начать беспокоиться об этом – не потому, что другая, гораздо более существенная потеря несколько забылась, а потому, что она знала: если потеряет еще и это, то может случиться так, что она никогда не восстановится.
И теперь она снова смотрит на свой телефон и старается представить себя стоящей на сцене и поющей новую песню, и ее боссы, надеющиеся, что она придет в себя, ее фанаты, пребывающие в ожидании истории, которую можно будет рассказать, все это бьется в унисон с барабанами смущения и сомнений под слоем скорби, сдавливающей ее сердце, как кулак.