Она представляет себе портрет собственного отца. Все оттенки синего. Перебивать он не собирается, боится сморозить какую-нибудь глупость. Порой она чувствует себя глупо, притом что в ее обществе мужчины ощущают себя гениями. Даже гении
– Сложность мелочей, – говорит он.
– Сложность мелочей, – повторяет мама. Еще немного – и у нее заболит голова. Нет, это не мигрень, от мигреней она не страдает. Ее головная боль – что-то вроде зуда, даже скорее не боль, а недомогание. Живой мозг светло-красный, а вовсе не серый. Ей хочется сказать, что живой мозг не серый, а светло-красный, но ее спутник наверняка видел не один мозг и наверняка только серую массу, ведь умирая, мозг сереет – вряд ли же нобелевский лауреат препарирует живые мозги. Она решает ничего этого не говорить – это все равно никак к делу не относится. В такие моменты в голове у нее будто что-то шуршит. И нервы издерганы. Она выпивает еще вина – обычно это помогает, успокаивает ее.
Ей хочется сказать, что больше всего на свете она любит тишину.
Красное платье тесное и колючее. Она боится, что он заметит у нее под мышками темные разводы.
Когда нобелевский лауреат приезжает в гости в дом с желтыми стенами, он чаще всего сидит в гостиной на обитом шелком диване и шепчет маме, что ему пора.
Однажды он просит девочку пойти на кухню, насыпать в стакан сахара и посчитать, сколько молекул в стакане с сахаром. А как посчитает, пусть возвращается и расскажет ему, сколько получилось. Сложность мелочей. Возможно, он даже награду посулил, уже не помню. Девочка побежала на кухню, но сахара не нашла и позвала маму. «Мама, мама, где сахар?» Мама вздохнула и направилась на кухню. Уж ей-то откуда знать, где сахар? Она открывала шкафчики, а у шведок, как назло, был выходной. Когда они нужны, их вечно дома не бывает, да она им еще и переплачивает. Нобелевский лауреат позвал маму в гостиную – ему не хотелось, чтобы она отлучалась. Весь смысл игры в молекулы заключался в том, чтобы приблудная (так он называл девочку, когда думал, что она не слышит) занялась чем-нибудь, а он остался бы наедине с ее матерью. У него имелись жена, и дети, и большой дом, и нобелевская премия, и карьера, а вот времени на любовницу маловато. И возиться с приблудышем в его планы не входило. Сейчас же весь его план, похоже, пойдет прахом. Стакан девочка нашла, а сахара не было, мама металась по комнатам и бранила нянек. Нобелевский лауреат поглядывал на часы.
Я тайком подслушиваю, как мама говорит по телефону. Иногда она об этом знает. Тогда потом мы обсуждаем, какие люди глупые. Например, нобелевский лауреат. Мы с мамой все сильнее ополчаемся на него. Когда хочешь подслушать чей-то разговор, трубку надо снять медленно и осторожно, чтобы не было щелчка. Если в трубке щелкнет, считай, что тебя раскусили.
– Ты моя женщина! – звучит в трубке голос нобелевского лауреата. Говорит он убедительно, голос мрачный и хриплый. Мама – избранная, самая любимая, он видит ее, и ради него она существует, в этом и есть весь смысл, хотя нобелевский лауреат и ведет себя как придурок.
Я так и не додумалась, сколько молекул в стакане сахара, мы с мамой даже сахара не нашли, но до чего я додумалась – так это до того, что я пока еще маленькая девочка и меня ни при каких условиях нельзя назвать чьей-нибудь женщиной.
Я лежала больная и отказывалась вставать. В первый раз я слегла на три дня. Во второй – на семь. А в третий – на десять. Я десять дней лежала в кровати, обнимая ободранного котенка.
– Почему у нее все время температура? – спрашивала по телефону мама.
– Мы не знаем, – шептала одна из шведок.
– Она говорит, что мерзнет из-за школьной формы. Вообще-то на улице минус десять. Может, и неудивительно?
Они поят меня чаем, укрывают пледом и гладят по щеке.
Ноги моей больше не будет в классе, где правит мисс Френч. Хватит с меня ее красоты. Ты получаешь то, чего хочешь, но иначе, чем ожидал. В конце концов, после трех приступов жара, меня переводят в государственную школу, куда можно ходить в своей обычной одежде. Там я знакомлюсь с мальчиком по имени Эдам. Мы одного роста, и он, как и я, ходит в лыжном свитере. Дома в Норвегии лыжный свитер у каждого есть, но здесь, в маленьком американском городке, такие свитера только у нас с Эдамом. После уроков он приходит к нам в дом с желтыми стенами поиграть в «Монополию» и послушать Village People и Supertramp. У Эдама есть намек на усы – едва заметный темный пушок, слегка скрывающий детскую припухлость между носом и ртом. Мне его усы нравятся. Они мужественные. Когда мы целуемся, они колют мне верхнюю губу. Эдам гладит меня по свитеру там, где обычно бывает грудь, пускай у меня вместо груди лишь один жалкий сосок.