и смех сквозь слёзы – только поза.
Уже не отменить печать
грядущей смерти.
Слишком поздно.
Когда б ты мог, повёл бы речь
о том, чтоб сжечь пустое тело.
Но что при жизни отгорело,
и после смерти не поджечь.
Пер. Ефим Бершин
ЭКСПРОМТ
Представь себе улицу,
на ней – деревья,
деревьям определений нет.
Представь себе слякоть, –
как постепенно
в слякоть превращается снег.
Представь себе время, –
его измеряешь
эхом собственных шагов.
Слова – как они не сказаны мимом.
Шёпот – как в крик превратился незримый.
Страх, улетучившийся во сне.
Представь бесконечную линию точек.
Себя – неожиданной рифмой. И точной.
Двое в комнате.
Зимний полдень.
В природе мятою пахнет вроде.
Двое в комнате.
Зимняя полночь.
Пианино в воде. Чёрно-белые волны.
Представь пустую, пустую улицу.
Тихий, тихий ноябрь сутулится.
Представь себя опавшим листиком,
Который не вспомнится даже мистикам.
Во мраке слова обретают вес.
Мысль оползает – за коркой корка.
Верхний, самый летучий срез
Стал молитвой-недоговоркой.
В отчий, уже позабытый, дом
Не возвращается Блудный Сын.
В помышленьи беспечном своём
Уходит дальше в широкую синь.
Пер. Нодар Джин
ПИСЬМО ОТЦУ
Заслуживают ли люди вокруг нас нашей печали, так же ли они чисты, как чисты можем быть мы, когда они заслуживают нашей печали?
(Нодар Джин)
Молчанье переходит в голос,
когда последнему не можется не взвыть.
А посему счастливого значения
не может быть стихотворение.
И невозможно по-счастливому любить.
Поскольку жить – приспособляться к жизни,
то каждому осталось выбирать
среди того, что надо потерять.
И как бы кто пятак ни закрутил покруче,
он не уляжется рифмованным созвучьем.
По крайней мере – не последних в строчке слов.
В моих словах – ни раздраженья,
ни отчаянья следов.
Прими их так, как – христианин пост.
Как неизбежное. Как то, что просто.
Чего доискиваюсь? Пониманья?
Нет.
Такого ждать ни от кого не стоит.
Тем более – отца.
Тем более ответ –
в самих твоих деяниях,
в таких, в которых сострадание
есть жертва справедливого конца, –
того неуходящего уклада,
что позволяет только то, что надо.
Позволь впервые перейти черту
благоразумия – начистоту
разговориться, хоть боюсь, что ложь
быстрей рождает в сердце блажь и дрожь,
и хоть боюсь того же, что и прежде –
не оправдать твои надежды.
Теперь, однако, пусть во мне слеза
ещё жива, – ей не попасть в глаза.
Ты прав.
По мне – слова есть больше, чем слова.
И прав, что мир в такое поверил бы едва.
Ты прав.
Живу я с мыслью твоею невпопад.
И прав,
что в этом мире мне каждый – волк, не брат.
Ты прав.
Любовь тебе дарует право
то влево гнать меня, то вправо,
пока – в возвышенном непротивленьи –
перед собой не брошусь на колени.
Пока печаль не научусь блюсти.
Уйди теперь – и отпусти!
Или пока не научусь, как ты, плеваться,
пока, как ты, не стану разделяться
на половинки.
Пока телец мой на заезженной тропинке
не стал от жёлтой скуки подыхать.
Пока не научусь размеренно дышать.
Не оставлять в себе ничто помимо пользы.
Пока не все ты вытащил занозы
из рук и пят моих.
Я повторю: никто не вправе слёзы
в глазах удерживать чужих.
Пусть даже плачущим всю жизнь
кресты нести.
Уйди теперь – и отпусти.
Ты удивляешься словам моим.
Но этот разговор неотвратим.
Он – не пугайся – не зачин
пошлятины о важности свободы:
кого б ни взять, –
никто ни дать
не может то и ни отнять,
чего не может быть и у самой природы.
Предтеча этому письму –
пишу скорее потому –
молчанье, продолжавшееся годы.
Мне вспоминается Париж.
Гостиница.
И ты лежишь
мрачнее туч, которых нету за окном.
Но говоришь, что променада
тебе не хочется, не надо
тебе в другое место…
Был не в том!
Когда вернулась я, – слеза
меня прошибла: как оса,
зудел уставший телевизор, свет дрожал.
А ты лежал как и лежал:
на локте голову держал
с закрытыми глазами.
Спал?
И эта сцена…
В ней сплелись
существование твоё и – компромисс.
Не только прошлое,
но нынешнее тоже
составлено из лоскутов воспоминаний.
Они заклинивают нам сознанье
и монотонно шлёпают по коже
своим вертлявым, недающимся хвостом.
Они долбят под ритм один и тот же
всё то же, что без рифмы раньше-позже
заладит Время: Сдайся нагишом!
И я сдаюсь – я вспоминаю… Боже,
свободы нет, и быть её не может –
пока воспоминанья существуют…
Дом.
Москва.
Мне мало лет.
Как гром,
нас среди ночи разбудил твой крик о том,
что ты внезапно встретил Бога:
«Он бегом
бежал по улице, за ним гналась толпа,
чтобы вернуть на крест, губа
Его дрожала, Он меня просил
Его упрятать…
Отстоять по мере сил…»
«Спасти Спасителя?! И что – потом?»
«Я закричал – и разбежался с этим сном…»
Ещё воспоминание зернистое:
твоё движение к самоубийству,
к решению уйти от выбора
тебе немыслимого: он прогиба
в одну из двух сторон потребовал бы, ибо
два голоса – пусть Бог простит меня! –
как блеянье овец:
«Решай – она иль я!»
«Я иль она!»
«Иль потеряй обеих сразу!»
«Решай! Решай!»
Ты не решил.
Спешил
дожить как жил –
ты дорожил
своим молчаньем.
И изжил
в себе умение кружить,
крушить.
Потом – готовность жить…
И стон неслышный: долгий вдох.
Настала тишина.
И все окрест
тебя вздохнули: ты смирился.
Крест
взвалил на плечи и поплёлся дальше…
Теперь кругом
круги своя.
О, если б даже
не знала я как обретается утрата,
то жизнь твоя мне и тогда предстала б адом.
Итак, крути-закручивай пятак,