Бричкой отец называл коротенькую телегу, заказанную кузнецу специально под Орлика. Орлика давно следовало отправить на живодёрню, он устарел и не умел более работать в поле… и вообще не мог работать. Мог только жевать травку и радоваться незаслуженному овсу… мог "целоваться" ласковыми губами с малышом Кокой… мог возить бричку — на большее сил не хватало.
…в бричку, как на грех, отец запряг Орлика.
Кока прекрасно помнил, как отец вскочил на ноги, левой рукой прибрал вожжи, как занёс кнут, но… Орлик не выдержал бы гонки, отец понимал это явственно, и не ударил, только прикрикнул. Будто поняв важность происходящего, коняга прибавил ходу… понёсся во весь опор (наверное, так ему казалось).
Отец хлестал себя по голенищу, и, не замечая боли, просил: "Давай, родной! Прибавь! Скорее! Прошу тебя, скорее!"
Сейчас, пересекая городское пространство и впрыгивая в перекладной "номер" автобуса, Николай Дмитриевич шептал себе: "Прибавь, миленький! Скорее! Прошу тебя, скорее!"
По здравому размышлению, следовало взять такси, и Николай Дмитриевич проделал шаг в этом направлении, однако первый же притормозивший "мотор" дал газу, лишь только рассмотрел физиономию потенциального пассажира.
"Надо заскочить в универмаг, — сообразил Кока. — Иначе народ шарахается".
Универмаг не отнял много времени, однако тоже отметился стычкой.
Втянув голову в воротник, Николай Дмитриевич прошел в галантерейный отдел, наткнулся там на сонную продавщицу. Продавщица несла на лице большой крючковатый нос (запомнилось) и грустные глаза. Неприятностей ничто не предвещало, одначе, лишь только завидев Николая Дмитриевича, мадам прыснула ядом:
— С женой подрался?
— С парикмахершей, — парировал Кока. Он не привык оставаться внакладе. — Задавала лишние вопросы. Пришлось приварить разок.
Не меняя интонации, продавщица высказала мнение, что приварили именно, что Коке:
— Судя по твоей многострадальной физиономии. Теперь на таком лице можно только сидеть.
Проигрывать пикировку не хотелось, Николай Дмитриевич сдавил голос до змеиного и пригрозил кляузой. На что продавщица ответила, что жизнь её кончена. Ещё месяц назад она заведовала этим универмагом, а теперь её понизили:
— Мне наплевать. Пиши, что хочешь. Хоть анекдот про армян. — Помолчала. — А мне, между прочим, всего два года оставалось до пенсии.
Кока смутился на такую откровенность, залепетал извинения.
Она перебила, прямиком спросила, чего ему надобно:
— Тёмные очки?
— Да… а как ты догадалась?
— Немудрено, — она ещё раз вздохнула. — Так я выписываю?
— Валяй! Выписывай на полную. Импортные! Гуляем во всю ширину автопарка!
— Чтоб ты был здоров, генацвале! — добавила она и подмигнула, словно соучастнику растраты.
"Прибавь, миленький! Прибавь!"
Здесь требуется оговориться, отметить, что не борьба за жизнь племянника пришпоривала Николая Дмитриевича, но жажда справедливости — извечный русский миф:
"Бабка, помню, рассказывала… гутарила, что когда барина в Преисподнюю опустят (а опустят его непременно! за скудость ума, за грехи его тяжкие, за злобу, за обжорство), то все крепостные пойдут вслед за ним добровольно.
Зачем? — спрашивают.
Чтоб и там служить! Чтоб дровишки ему под котёл подбрасывать!"
"Следует наказать мерзавцев!" — внутри Николая Дмитриевича всё кипело. Ему некогда было поразмыслить вдумчиво… вникнуть… вспомнить, что судить следует с любовью, а не с ненавистью — так в Евангелиях заповедовано.
Знакомый дом. Третий этаж. Оконце в сизой копоти, меж рам — высохшие пыльные мухи. Вырванный звонок. Николай Дмитриевич постучал кулаком, как стучатся в гаражные ворота.
Дверь распахнулась почти мгновенно. Полубесок впустил гостя, громыхнул замком. Сказал, что гуляет по студии (очертил пальцем круг), а потому отпер сразу:
— Курсировал мимо двери, — сказал. — Шагаю от стены к стене, словно каторжный. — Заглянул гостю в физиономию, осведомился: — Ты или тебя?
— Бывало всякого, — нейтрально отозвался Кока.
К своему удивлению, в это мгновение Николай Дмитриевич почувствовал груз — пятипудовый мешок зерна, который он добровольно взвалил на плечи, и носил всё это время.
Меж тем, не в грузе было дело. Не в тяжести. И не в ответственности. Так получалось, токмо что в студии Полубеска — малознакомого дикого мужика — можно было не кривляться… не прятать лица за маской… не казаться лучше, чем ты есть.
В студии почти ничего не изменилось… и в то же время, изменилось многое.
Во-первых, с картины исчез мужик с бидоном. Исчез начисто, будто его и не было. Мужик исчез, а вместо него появилась "недостача" — ощущение пустоты. Дыра.
Во-вторых, рядом с "обеденным столиком" обосновалась пятилитровая полупустая канистра какого-то таинственно-очевидного напитка.
Полубесок сказал, что это чача. Что он ухаживал в юности за осетинской девицей, дочерью местного графа, писал портрет её отца:
— Старик проникся ко мне, вообрази. С той поры каждую зиму присылает чачу. Хочешь?
Николай Дмитриевич отрёкся, сказал, что не хочет, но выпьет с удовольствием:
— Плечи болят, и физиономия.
— Что произошло?
— В дурдоме подрался.
— Это правильно.