– Когда в комнату входил Борис, – заговорила Анастасия Ивановна, – происходило нечто вроде того, как когда вбегает собака – сеттер (лаверак), ирландец или гордон, – они какие-то очень вдохновенные собаки. В один миг лизнет руку одному, другого ткнет носом, на третьего поглядит, к четвертому как-то боком прижмется. Настолько Борис поглощал внимание своей необычностью. Я помню его идущим навстречу с такой блаженной улыбкой: он вас увидел, он вам радуется, в обеих руках несет по бутылке керосина и ставит его так озабоченно, чтобы не пролить. И говорит с вами, одновременно следит за керосином – может пролить, конечно, если заговорится.
Гуашевой белизны облако восходит над верхушками берез. Откуда-то от писательских особняков потянуло запахами костра и шашлыка, донеслись неразборчиво-оживленные голоса.
– Я совершенно не признаю его роман как ценность, – продолжала разговор А.И. – Ценю «Детство Люверс», о котором Горький мне говорил: «Для меня непостижимо, как может человек тридцати пяти лет так перевоплощаться в тринадцатилетнюю девочку!» Но из этой области, которая ему так сродни, он почему-то захотел выйти в реальность и написать вторую «Войну и мир» – у него и война, и мир там есть, – но он потерпел, с моей точки зрения, фиаско. Кажется, Ницше как-то сказал: «Мы ходим на ходулях, чтобы не заметили длинных ног наших». А Пастернак вкладывает свои мысли в рот одному, потом другому, третьему, а мы их, героев, – не видим. Мы не видим, как они входят в комнату, не видим разницы их языка, движений, их манеры одеваться, относиться к окружающему – всего, что создает человека, – этого ничего мы там не находим. Поэтому я читала этот роман с глубоким разочарованием.
– Но ведь стихотворный цикл в романе замечательный.
– Да, но это совершенно отдельные стихи. Они нисколько не принадлежат этому Живаго. А еще говорят, что он
Вокруг скамейки, на которой мы сидели, царило смешение берез, елей, осин. Кажется, сполохи солнца между листвой, уже ослабевшие к середине лета птичьи голоса, аллеи с пастернаковским кафедральным мраком елей и тонким, хотя и ощутимым запахом грибной прели были собраны здесь нарочно, для того чтобы сообща дать уловимый толчок памяти. Анастасия Ивановна рассказывает:
– Знаете, в это трудно поверить. Но ведь это было! Я сейчас даже не вспомню точно – в каком году? Когда-то папа посадил вокруг дачи три елки. Елка Леры, Муси и Аси. По именам трех дочерей. И вот – представьте – сколько лет прошло. Приезжаю в Тарусу. Лето, пятьдесят девятый год. Три года, как вернулась из ссылки. Лера, моя старшая сестра, мне говорит: «Ася, тебе надо сходить в Песочное, на нашу бывшую дачу. Сходи, увидишь удивительную вещь». Иду вдоль Оки. Отражения облаков в воде, трава. За бревенчатым мостиком крутой подъем. Откуда-то от Оки через калитку попадаю в сад. Малинник, тишина. Все заросло. Уже какой-то чужой дух над старой дачей, но все узнаваемо, знаете, – до сердцебиения. Вот старшая елка – Лерина. Вот перед моим окном – моя, елка «Ася». Обе сочно зеленые. И только одна, напротив Марининого окна, –
Меня поражала прямота, порой жесткость ее оценок. Никакой стариковской слезы, размягченности. И в полной мере это относилось даже к таким близким друзьям – признанным читательским кумирам, – как Мандельштам и Пастернак.