На Седьмом небе, как ни странно, оказалось тепло. Юра Лапышев, решив, что я заболел по его вине, привел из фабзавуча ребят, вместе с ними распилил и разрубил все кругляши, лежавшие в сарае, и натаскал наверх груду дров.
Моему приходу Юра обрадовался, выложил на стол папиросы «Зефир» и помчался на кухню ставить чайник.
За чаем я спросил у него, что слышно о Калитиче.
— Никаких вестей. Точно сквозь землю провалился. Попытался узнать в райкоме — и там ничего не знают. Надо будет послать запрос в политотдел. Но где он находится?
— А как сам крутишься? — поинтересовался я.
— Видишь, кучу учебников запас?.. Ночами корплю. Надеюсь в Политехнический попасть. Советую и тебе готовиться хотя бы в ЛИФЛИ. Да, чуть не забыл, тут тебе повестка из Биржи труда. В «Знамя труда» формовщики требуются. Пойдешь или погодишь?
— Пойду. Хватит на иждивении друзей околачиваться.
— А может, лучше учиться? Через пять лет — высшее образование, — стал соблазнять Юра. — У меня зарплата приличная, на двоих хватит.
— Нет, нет! — запротестовал я. — Исключено. Не могу больше за чужой счет… унизительно.
Утром отправился с повесткой на завод. Место для меня нашлось: зачислили в формовщики-литейщики.
В субботу, вымывшись в бане, я надел выходной костюм и отправился к Сусанне, заранее предвкушая, какое впечатление на нее произведет мое рабочее удостоверение. Но ее дома не оказалось. Соседка протянула мне ключ от комнаты и письмо.
«Рома, милый, прости и не горячись! Мне так хотелось повидаться с тобой на прощание и… не вышло. Все происходило в спешке. Моя хорошая знакомая неожиданно предложила место в экспедиции. Буду вести журнал и делать еще какие-то записи. Все постигну в пути.
Сегодня отбываю на ледоколе и, наверное, пропаду года на два. Надо побыть одной и понять, смогу ли обходиться без тебя. Не кручинься и не вздумай последовать за мной. Я умышленно выбрала льды, чтобы за мной никто не увязался. «А я уже в предпесенной тревоге. И холоднее льда уста мои…» Как подошли мне эти ахматовские слова!
Очень прошу о том, что возникло между нами, Мокеичу не говорить. Лучше постарайся успокоить его: скажи, что у меня интересная работа, что журналистке нельзя быть домоседкой. Он знает, что мы с тобой дружим, но, конечно, ни о чем не догадывается.
Комнату я закрепила за собой. Можешь жить в ней сколько тебе заблагорассудится. Только, пожалуйста, не приводи девчонок. Мне будет неприятно.
Прошло больше двух недель, а я все еще не мог оправиться от ошеломляющего поступка Дремовой. Механически ходил на работу. Обедал, ужинал, не чувствуя ни аппетита, ни вкуса еды, плохо спал.
Что бы ни делал, с кем бы ни говорил, я непрестанно прислушивался к гнездящейся где-то внутри боли и думал только об одном: как она там? По каким водам и льдам идет ледокол? С кем Сусанна встречается, о чем говорит? Может, уже забыла и рада обретенной свободе? Женщин ведь не поймешь.
Мне очень хотелось повидаться с Мокеичем. Может, у него есть какие-нибудь вести? Но днем я был занят на заводе и не мог зайти в редакцию, а на вечер он редко оставался в «Резце». Может, попытаться зайти домой? А что я ему скажу? И как взгляну в глаза?
Нечто похожее, видно, происходило и с Георгиевским. Вечером, когда я вернулся домой с работы, раздался звонок, я открыл дверь и увидел перед собой бледного, с посиневшими губами, задыхающегося Мокеича.
— Сердцебиение… не думал, что ты так высоко живешь, — с трудом выговаривал он.
Боясь, что нежданный гость упадет, я подхватил его и, приведя в комнату, усадил на койку.
Георгиевский некоторое время сидел с закрытыми глазами и как бы вслушивался в биение своего сердца. Потом попросил воды. Я наполнил стакан из чайника, он из круглой коробочки взял в рот пилюлю и запил водой.
Придя в себя, Георгиевский стал осматривать комнату.
Заметив на тумбочке письма, пришедшие на имя Калитича, он впился в них глазами и спросил:
— Случайно не от Сусанны?
— К сожалению, не от нее. Эти письма ждут товарища… Уехал по мобилизации и пропал…