Арина, как всегда, отмахивалась, не слушая рассуждений Черногорина, она ведь тогда просто жила: летела, светилась, и – пела, счастливая от того, что живет и может петь. Выходила на сцену, видела перед собой блеск мундиров, сиянье бриллиантов, изысканные меха, наряды, сшитые по последней моде, но никогда не задерживала на них взгляда, потому что все это внешнее сверканье и великолепие петербургского общества не трогали Арину. Ей важнее было совсем иное – спеть так, как желает спеть ее собственная душа. А кому петь – добродушным и щедрым москвичам в «Яре», холодноватым и немного надменным петербуржцам, самой пестрой публике на ярмарках, Нижегородской или Иргит-ской, в дворянских собраниях тихих провинциальных городов – это не имело значения. Ко всем, кто слушал ее, она относилась, как к родным, не делая никаких различий. И всем, без исключения, была благодарна, что они слушают ее песни.
Выступления в Петербурге были рассчитаны на семь дней – согласно контракту. Черногорин довольно разводил перед собой руками, улыбался, находясь в самом прекрасном расположении духа, и витиевато разглагольствовал:
– Фортуна, моя несравненная, развернулась к нам всем своим прекрасным личиком. Мои ожидания, а были они не совсем радужны, даже чуточку тревожны, исполнились в высшей степени. Успех – это успех. А хорошие сборы – это хорошие сборы. Теперь мы для тебя в Москве снимем роскошную квартиру, хватит в номерах проживать…
– Вот ты всегда такой, Яков! – смеялась Арина. – Начинаешь говорить о высоком, а заканчиваешь деньгами!
– Грешен, матушка, грешен, имею некоторое влечение к презренному металлу и бумажным ассигнациям. К слову сказать, совсем забыл… Сегодня, как тебе известно, последний концерт в благословенной российской столице. Но возникли обстоятельства… Явился ко мне вчера очень милый человек из железнодорожного министерства и коленопреклоненно просил, чтобы ты украсила вечер, который они дают в честь своего старейшего коллеги барона фон Транберга. Тот занимал в министерстве большой пост, а теперь по причине древних лет ушел в отставку. Таким образом, несравненная, в первопрестольную мы отбудем только через три дня, билеты я уже заказал.
– Спасибо, милейший, – поклонилась Арина, – спасибо, что предупредил, а не накануне сообщил о вечере. Когда ты, Яков, от этой дурацкой привычке избавишься – все в последнюю минуту!
– Не сердись, он вчера поздно пожаловал, а я тебя тревожить не стал.
– Хоть бы глаза отвел для приличия, когда врешь! Мы с тобой в гостиницу вчера за полночь приехали! Это вы с ним во время моего концерта договаривались!
– Ладно, ладно, сдаюсь на милость, – Черногорин покаянно склонил голову, – обязуюсь впредь не врать, говорить лишь истинную правду и глаз не отводить уже с чистой совестью.
Вот так, слегка побранившись, они затем сразу же помирились, а на следующий день отправились на званый вечер.
Роскошный дом барона фон Транберга был ярко, по-праздничному освещен, возле дверей стояли два швейцара в ливреях, к парадному подкатывали коляски и экипажи, из которых выходила богатая, нарядная публика.
К Арине и Черногорину, едва они начали подниматься по ступеням, сразу же устремился высокий человек с густой и седой шевелюрой. Поздоровался с Черногориным и тот сразу же церемонно заговорил:
– Позвольте вам представить, Арина Васильевна, нашего милого друга – господин Петров-Мясоедов, простите, Иван Михайлович, не ведаю, как звучит ваша должность…
– А я нынче без должности и без портфеля, – Петров-Мясоедов развел руками, – я только недавно отозван был из Сибири, теперь вот жду назначения. Надеюсь, Арина Васильевна, что отсутствие должности не лишит меня вашего расположения.
– Да что вы, Иван Михайлович! – воскликнула Арина. – Я эти должности и запомнить-то никогда не могу, они все так мудрено и длинно называются!
К этому седому великану с детскими голубыми глазами Арина сразу прониклась доверием. Душевное тепло, искреннее участие и радость исходили от него. Она доверчиво взяла его под руку, и Иван Михайлович повел знакомить известную певицу с хозяином дома. Барон фон Транберг оказался бодреньким еще старичком в отличие от своей супруги, которая уже не могла ходить и пребывала в коляске. На сморщенной шее у нее висели огромные бусы из крупных бриллиантов, которыми она безуспешно пыталась прикрыть отвислый зоб. Старушка очень плохо говорила по-русски, картавила, а в маленьких припухлых глазках, когда она смотрела на Арину, светилась неприкрытая зависть, не старческое умиление, когда смотрят на молодых и здоровых, а именно зависть. Впрочем, после двух-трех фраз старушка милостиво покачала головой, отчего шевельнулись седые букольки, и сделала слабый жест рукой, показывая, чтобы Иван Михайлович вел певицу дальше, знакомить с гостями.