– Чего ты только не скажешь, Максимыч, – с досадой ответила Аксинья Захаровна. – Ну, подумай, умная ты голова, можно разве обидеть Грунюшку? Во утробе не носила, своей грудью не кормила, а все ж я ей мать.
– Знаю про то, Захаровна, и вижу, – продолжал Патап Максимыч, – я говорю для того, что ты баба. Правильно говорят: «Баба что мешок: что в него положишь, то и несет». Мало ли есть завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном перевернут.
– Да что ты, в самом деле, Максимыч, дура, что ли, я повитая? Послушаюсь я злых людей, обижу я Грунюшку? Да никак ты с ума спятил? – заговорила, возвышая голос, Аксинья Захаровна и утирая рукавом выступившие слезы. – Обидчик ты этакой, право обидчик. Какое слово про меня молвил. По сердцу ровно ножом полоснул!
– А ты горла-то зря не дери, – сказал ей Патап Максимыч. – Молчи да слушай и все в точности исполни. Бог даст, женихи станут к Груне свататься и к дочерям – приданое всем поровну. Что Настасье, что Прасковье, то и Груне… Слышишь? А помрем мы с тобой, весь дом и все добро, что останется, тоже на три доли всем поровну. Помни же завет мой. Не то моим костям в гробу покоя не будет. Не будь Настасье с Прасковьей родительского моего благословения, коли поровну они с Груней не поделятся. Не мое и не их добро, что мы нажили: его Бог ради Груни послал. А теперь вот что, – продолжал он, значительно понизив голос, – на той неделе, накануне Иванова дня, Груня именинница. Возьми канаус, что из Астрахани привезен, сарафан имениннице справь, пуговицы были бы серебряные. Есть там у тебя. И дочерям такие же сарафаны сшей, канауса на всех должно хватить.
Понимал Патап Максимыч, что за бесценное сокровище у него подрастает. Разумом острая, сердцем добрая, ко всем жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не было человека, кто бы не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души в ней не чаяли; хоть и немногим была постарше их Груня, они во всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней вырасти.
Только что Груня заневестилась, стал Патап Максимыч присматривать хорошего степенного человека, в руки которого без страха можно было бы отдать Богоданную дочку.
В то время овдовел Иван Григорьич и остался с маленькими детьми на руках. Известно, вдовец деткам не отец, сам круглый сирота. Нет за малыми детьми ухода, не от кого им услышать доброго материнского слова. Горе великое малым деткам остаться без матери. Понимал это горемычный Иван Григорьич, и тоской разрывалось его сердце, глядя на сироток. Тут и хозяйство разладилось. Известное дело, без хозяйки дом, как без крыши. Скорбно и тяжко было Ивану Григорьичу. Как делу помочь? Жениться?
Жениться не мудрость, и дурак сумеет, но как вдовцу найти жену добрую, хозяйку хорошую, мать чужим детям? Где? В каком царстве, в каком государстве? Мало таких.
Как ни прикидывал Иван Григорьич, как ни припоминал знакомых вдов и девушек, ни одной мало-мальски подходящей не отыскалось. До гробовой доски, до белого савана думал бы бедный Иван Григорьич, если бы друг не выручил, Патап Максимыч.
Справив сорочины по покойнице, стал Иван Григорьич из дому по делам уезжать. Еще хуже пошло. Хозяйством у него заправляла Спиридоновна, родственница покойницы, старуха хворая. Хотела бы она с домом справиться – да не умела. Детей любила, но по-своему: в неряшестве Спиридоновна беды не видела, а тумаки, думала она, детям нужны: умнее будут.
Другой хозяйки Ивану Григорьичу негде было взять: родни только и есть, что Спиридоновна, а чужую в дом ко вдовцу зазорно ввести. Не по чину, не по обряду: у добрых людей так не водится.
Заехал однажды Иван Григорьич в Осиповку развеяться беседой с другом. Пора была вечерняя. В передней горнице вся семья Патапа Максимыча за чаем сидела. Обе дочери и Груня были тогда в Осиповке.
Патап Максимыч и Аксинья Захаровна при них завели с гостем беседу, толковали про его трудности. Настя – тогда ей только тринадцать лет минуло – о чем-то посмеивалась с Парашей, а шестнадцатилетняя Груня прислушивалась к речам говоривших.
Попили чай. С громким смехом Настя с Парашей выбежали из горницы на огород, звали с собой Груню, но Груня не пошла. Уселись кумовья за столом, Аксинья Захаровна к ним же подсела с шитьем, рядом с ней Груня с вязаньем.
– Вот и живу я, кумушка, – говорил Иван Григорьич Захаровне. – Один как перст. Слова не с кем перемолвить, умрешь – поплакать некому, помянуть некому.
– Что ты, батька, – возразила Аксинья Захаровна, – детки по родительской душеньке помянники.
– Что детки? Малы они, кумушка, еще неразумны, – отвечал Иван Григорьич. – Пропащие они дети без матери… Нестройно, нескладно в доме у меня. Не глядел бы. Все вроде на своем месте, а не то… Пустым пахнет, кумушка.
– Это так, – пригорюнясь, ответила Аксинья Захаровна, – правду говорят: без хозяйки дом, что мертвец несхороненный.