Врачи наконец оставили его в покое, и Брюс переселился в свою спальню, но вернуться в колею - в какую? В кабинет отца? - не получалось, и мысли об унижении и вине не оставляли его.
Больше всего он хотел бы дождаться момента, когда игнорировать существование того самого зла будет невозможно - это был слабовольный и жалкий импульс, поэтому он взял с себя обещание разобраться с угрозой до того, как она проявит себя.
Стремясь отдалить неизменные ночные блуждания непослушного подсознания, он слишком долго читал в кровати, у ночника, но кошмары-эринии подхватили его сразу же, как он доверчиво закрыл глаза, не дали обсчитать их хотя бы на пару часов покоя: по простыням поползла ядовитая, влажная змея песочного цвета; гнездо пауков притаилось под навесом у старой кухни; под отдаленный лай собак раскачалась на ветру корявая вишневая ветка, истекающая дождевыми каплями, на которой уже готова кому-то ближнему петля Энгмана; за дверью притаилась прохлада морга, где хранится мертвое тело - двойник, тонкокостный, долговязый юноша, который никогда больше не вступит под своды Айсберга, не обслужит ни одного клиента, ни примет последней дозы…
Наконец из туманов и огней появился Парк-Роу, влажный осенней ночью и подмороженный зимним утром; высушенный жаром июля, серый и тающий в мареве стоячего воздуха, содержащий в себе тяжелый запах нечистот и пряного стоячего болота; залитый густой, соленой кровью…
Привычный сценарий: он виновен, виновен любимый черный город; до такой степени пропитаться проклятым Тупиком, что стать его обитателем…
И вот он сам, его расшатанный разум, поневоле, но торжественно - разумеется, главная роль, а какая еще? - прибывает на сцену - темнота нападает внезапно и резко, когда он выходит из пятна голубоватого фонарного света - ночь ахает, накрывает его, словно набрасывает на голову пыльный мешок; полог мелко моросящего дождя, ворча на блюзовой волне, зашторил вход, серебристый; горят янтарем и кислотой неоновые вывески, за пределами сущего пульсируют светофоры, а в бетонном околоплоднике тупика уже зреет зверь.
Отдаленный гудок последнего ночного поезда дрожит басами, сигнальный, и на третий театральный звонок его рука оказывается в теплой лодочке нежной материнской руки - графитовая наппа перчатки, мягкое нажатие, светлая волна с усилием усмиренных до “пристойной гладкости” кудрей, тонкий цветочный аромат ее духов, плотная антрацитовая пола пальто; все во влажных заломах смятые оранжевые венчики лилий у ее груди.
Встревоженный, он хотел бы взять и отца за руку, но это несолидно, кроме того - хочет ли тот этого? Брюс грустно усмехается: теперь… Кто знает? Кругом между ними вина, тяжелая больная обида и разочарование.
Он попытается взглянуть на него, сероглазого и скромного, но не может навести взгляда, отгоняемый какой-то новой или той самой тайной, и поникает, снова и снова отвергаемый.
Мамы не слышно, но ее губы двигаются - немая, она не-говорит что-то о том, что ей жаль цветов, помятых из-за их красоты? Из-за размера, верно: стебли слишком толстые и длинные.
Резко пахнет бензином, лавандой от простыней, еще пудрой и уже порохом, кричит несуществующая толпа; под ногами шипят влажные ливневые решетки, неутомимые дым-машины, рождают тонкую мглу пара.
В такие моменты он ненавидит себя, бессильный-слабый, и существуют только два удивительно жалких, противоречащих друг другу порыва: суицидальные мечты о конце света, и горькая, но надежда на спасение.
В высвеченной блестками дождевых капель полутьме от соития стены и теней рождается силуэт: резко приближается, высокий, спокойный, стройный; даже, вроде, отдает честь - его рука взлетает, словно хищная птица, в щелчке пальцев создавая черный проводник смерти от огнестрельного ранения.
Ничего не требуя - позабыл ритуал? - поднимает указующий перст выше.
Брюс зажмурился, как всегда, и поэтому пропустил начало представления - материнская рука мягка и тепла, но приближается неминуемый миг конца, а все, о чем он, трус и слабак, может думать, это только как не обмочиться, как все это несправедливо и как он сам не хочет умирать…
Когда он открыл глаза, успел увидеть, как оранжевые лепестки цветов, сброшенные под ноги, напитываются алым.
А когда резко обернулся, оказываясь почему-то в противоположном углу тупика, но такой же ничтожный и невысокий, то уперся взглядом в острые, сухие колени Чилла, обтянутые черной парусиной брюк. Бедра, удлиненные и узкие, тоже принадлежат убийце; расслабленная левая кисть лежит на накладном кармане потертой черной ветровки.
Длинные пальцы, изящно потирающие золотую в свету ночного фонаря стреляную гильзу, встревожили его, а скрытая пузырем линялой клетчатой рубашки грудина устрашила - тело волка.
Убийца без лица вдруг наклонился к нему, повыше вздернул у своих бедер рабочие брюки странным щегольским жестом, прежде Брюсом ни у кого не виденным: присел перед ним на корточки.
Издевается? Хочет помучить? Кто-то перепутал времена или этого не было?