Словно замыкая круг, роман заканчивается обсуждением «Ран Армении» Абовяна, в частности, темой борьбы за место жертвы и мрачной соревновательности поминальных обрядов. Будучи не в силах соревноваться в этом с мусульманами (например, с их ритуалом Шахсэй-вахсэй, описанным в предыдущей главе [Гольдштейн 2004: 409–410]), армяне преодолевают скудость траура, а также диалектику жертвы и палача при помощи «милости» – «невозмутимого и отрешенного» гостеприимства по отношению и к друзьям, и к врагам, выраженного в легенде о старом Сумбате и его саде у дороги; однако эта модель не принимается: «И делалось страшно, потому что человеческого было здесь мало» [Гольдштейн 2004: 441–443]. Человеческие раны лечатся не милостью, напоминающей энтропию свободного стиха, но памятью с ее диссипативной метрикой ритуального танца. Поэтому повествователь заканчивает роман анафорой большой длительности, возвращаясь к образу Коли, обнажая прием слияния двух текстов – истории и современности, двух завершенных прошедших времен («перфектумов»), двух «мемориальных коллекций» [Гольдштейн 2004: 458–459][57]
.Такая кристаллизация структуры, неизбежно диссипативной и внесюжетной в хаотическом и фрагментарном современном тексте, создает ту необратимую стрелу времени, которая позволяет со всем основанием причислить роман-хаос Гольдштейна к классическому канону жанра[58]
. В заключение можно сказать, что письмо Гольдштейна свидетельствует о том, что новейшая литература, как и новейшая наука, разрабатывает хаотически-детерминистическую модель поведения сложных динамических систем с тем большим основанием, уверенностью и упорством, чем больше убеждается, что такие системы и есть сама жизнь. Так роман-хаос раскрывается как новейшая форма реализма.«Спокойные поля» (2006). реальное как невиктимное
Проблема насилия и жертвы, виктимности (жертвенности) как основополагающей культурологической модели играет важнейшую роль в творчестве Александра Гольдштейна. С ней же связана и другая проблема, эстетическая: многие годы беспокоящая писателя неадекватность современного искусства происходящему в мире, «кризис репрезентации» как нехватки (искусства) и избыточности (мира) [Гольдштейн 2009: 114][59]
; проблема кризиса реального в искусстве вообще и в литературе в частности. Эти вопросы и легли в основу его фрагментарных романов, для которых характерно почти полное слияние образов автора и рассказчика, тем более что некоторые их фрагменты представляют собой версии ранее опубликованных статей. Последний роман писателя отражает переосмысление и преодоление виктимной культурологической парадигмы, служа своего рода антитезой его предыдущему роману. Отказ от жертвоцентризма приводит Гольдштейна к отказу от поиска репрезентации как нехватки соответствия или избытка различения и к концепции «дразнения расходящихся тождеств» как множественности неудавшихся жестов присвоения. Примирение писателя с реальностью, ставшей мистико-теургическим искусством [Гольдштейн 2009: 116], и с искусством, перестающим наконец быть недостаточным существованием, оказалось возможным, но лишь при условии отказа от оптики «причудливых жертвоприношений» [Гольдштейн 2009: 118].Уже в ранних статьях и книгах Гольдштейн неоднократно касается темы насилия (в связи с искусством и вне ее), основываясь, как и Ганс, на взаимной обусловленности насилия и присвоения: «Идея насилия означает в том числе алчность присвоить себе объект, сделать его годным к использованию, потреблению» [Гольдштейн 2001: 248]. В двух романах выразились два различных подхода к теме жертвы и жертвенности. В первом дихотомия героя и жертвы доведена до наивысшего напряжения и почти до абсурда: виктимность становится избыточной, эстетизированной до такой степени, что и сама превращается в объект желания, присвоения, борьбы, что коренным образом меняет само понятие жертвы и всю архитектонику культуропорождающей сцены насилия. Когда все участники сцены борются за роль жертвы, место и имя жертвы остается вакантным, а отношения – неопределенными. Так, например, евреи и армяне соперничают за место наиболее трагической жертвы геноцида, бакинцы отдаются культу мертвых или декадентскому культу смерти, исторические личности и безымянные герои жертвуют жизнью во имя своих идеалов, ни в чем не повинные люди становятся жертвами войн, террора, насилия и произвола. Книга до предела пропитана болью, превращена в элегию, в своего рода лабораторию виктимной парадигмы, в которой автор стремится рассмотреть все ее формы, исчерпать все ее возможности, не пытаясь, однако, выйти за ее пределы.