Он нагибается за глиной, и на мгновенье открывается глыбастая голова. Она как бы выходит из мрака. <…> А Маадим тихонько насвистывает:
Кто идет тропой крутой…
Он пятится к двери, пока не натыкается на мою кровать. Он садится мне на ноги. Мне больно, но я не шевелюсь. Маадим смотрит на свою работу, безжалостно улыбаясь. Подходит к станку и рассекает голову на части. Не сминает в ком, не охлестывает тряпками, а разрезает ладонью, ставшей твердой, как нож. <…> Бугристая голова поднимается над ним. Какая-то рука тянется ввысь, огромная, нечеловечески тяжелая рука. А он все лепит. Отбежал в угол, глянул и, словно боясь самого себя, быстро прикрыл мокрыми тряпками [Эгарт 1937: 144–145]. <…> Обломок луны, красный и тусклый, ползет над крышами. Я вылезаю из моего убежища, припадая на ушибленную ногу. И вдруг… Озаренная луной, подняв неимоверную руку, надвигается лобастая голова. Темны провалы глазниц, и тяжелая рука грозит кому-то. Луна заходит за расщепленный кипарис у школы – я узнаю обломок, который так старательно прятал Маадим. Маадим – искатель тропы крутой. <…> Сумрачный глыбастый лоб, узлы едва намеченных пальцев и подбородок… Какое-то движение уже потрясало тяжелый гранит, какое-то слово рвалось и в каменной косности, и подбородок, выступавший клинком, говорил, что слово это – железное слово [Эгарт 1937: 169].
<…> Авивит осторожно разглядывала изваяние. Кажется, она робела.
– Это… хорошо, – сказала она неуверенно, – это по-другому, но – хорошо.
Маадим все еще молчал. Капелька пота катилась со лба.
– Это… – Авивит, машинально подражая изваянию, подняла и сжала руку: – Тебе нужно… – Она посмотрела на Маадима и поняла, что сейчас ему ничего не нужно. Он закрывал лицо руками. Нет! он не плакал. Он прятал свою радость от нас. Такой гордый. А через неделю, проснувшись утром, я видел, как стаскивал Маадим голову со станка и волочил в угол за кроватью. Больше он к ней не прикасался [Эгарт 1937: 173–174].
Изваяние и акт ваяния подражают мифологии творения в книге Бытия и в Евангелии от Иоанна, с фоновыми отсылками к легенде о Големе и мифам о боге, демиурге или мудреце, создающем и разрушающем миры и существа. Произведение представлено в различных ипостасях: материя (глина, мрак, хаос), слово (включая и связанные с ним откровение, экспрессию, жест – то есть смысл, порядок, космос), иллюзия (сюрреалистический лунный образ, превращение случайного сочетания материальных объектов в символ, икону, божественный лик). Творение совершает полный космогонический цикл; прах, в который творец вдохнул жизнь, снова превращается в прах; очередной фаустовский эксперимент терпит неудачу Этим дискредитируется не само божество, но языческая попытка сотворить кумира, которая рассказчика и завораживает, и пугает, и на которую он взирает с симпатией и с известной долей снисхождения. Он позволяет себе добродушно посмеиваться над Маадимом, «искателем тропы крутой», ведь сам-то он эту тропу уже нашел.