Эта сцена всеобщего падения весьма красноречива и не нуждается в комментариях. Подчеркну только то, что составляет основную причину этого падения: здесь всё и все не являются тем, чем кажутся, не служат тем целям, которым предназначены. Кассир поет, поэт не пишет стихов, извозчик не везет, Тель-Авив – все то же местечко, Гистадрут, то есть профсоюз, не защищает рабочих, и наконец, летописец не пишет летопись, а пишет шутливые надписи на оборотной стороне сорванного объявления; как он и сказал в процитированной выше сцене, отныне предметом его изучения будут апокрифы – обманчивые, ненадежные, непризнанные сущности. Из этих сущностей состоит предстающий перед его взглядом мир, который приобретает черты рушащейся Вавилонской башни, где смешиваются языки, имена, части тел, обрывки фраз и мыслей. Короткая клоунская сценка с летописцем и поэтом обрамлена монументальной трагикомической картиной торжества хаоса, но именно в ней, то есть в самой нижней точке комического реализма, символически воплощено отношение Эгарта к этому хаосу: новая еврейская реальность в Земле Израиля вовсе не нова, это палимпсест, плохо скрывающий свою сущность, неумелая подделка, где знаки и смыслы наползают друг на друга в безобразном карнавальном шествии вверх по лестнице, ведущей вниз, которая обречена на крушение. Это реальность побеждающей энтропии, и автор приписывает себе способность распознавать ее.
За экспрессионистским мельтешением обрывочных образов скрывается (впрочем, не очень и скрывается) монолитная цельность идеи и полная уверенность в адекватном восприятии реальности. В этом смысле образ поэта предельно нагляден: наблюдая за ним, рассказчик уверенно распознает его сущность и далее превращает его в объект не только насмешек, но и расчеловечивания: поэт превращается в тумбу для объявлений, на которой даже не он сам, а какой-то демонически невидимый им шутник без его ведома вывешивает обрывки листовок с глумливыми и бессмысленными политическими лозунгами. Поэт, поэзия, дискурс, реальность – все видится рассказчику словно одержимым сказочным диббуком, мертвым духом, вселившимся в жизнь, овладевшим ею и лишившим ее собственной сущности и души. Такое восприятие реальности, несмотря на то что она конструируется как распознанная и дополненная, то есть состоящая из различных слоев разной степени достоверности, предельно эвидентно, самоуверенно и самодостаточно, в нем больше нет места скепсису и неопределенности суждений. Эвидентный реализм призван, по замыслу автора, уравновесить и подчеркнуть хаотичность самой реальности. Уверенность рассказчика в том, кто такой настоящий поэт и что такое настоящая поэзия, должна быть спроецирована на его представление о социальной и политической реальности.
При этом и сам рассказчик включен автором в эту картину реальности, ведь он, словно двойник поэта, тоже прекратил творить и писать, поменял подлинное письмо на апокрифы и пародийные палимпсесты. Однако скомпрометированная таким образом точка зрения рассказчика не только не превращается в недостоверную, но напротив, повышает градус само-иронии и тем самым риторически усиливает впечатление искренности. Убедительность, реалистичность представленной картины должна также усилиться, и если этого не происходит, то только по одной причине: прикладывая все усилия к тому, чтобы представить новую реальность как уже готовую, схваченную, узнанную и потому не требующую познания, автор слишком усердствует и доводит ее черты до абсурда, превращая в бездну, смотрящую на самое себя, в mise en abyme.