Изваяние Ленина, как и процесс его создания, предельно точно и емко воплощают то, как Эгарт понимает реальное и реализм, причем не только в плане художественного метода, но и в планах онтологическом и эпистемологическом. Материя сама по себе бессмысленна и мертва, и только творец, орошая ее своей кровью, осеняя ее своим формообразующим жестом, вдыхает в нее жизнь и смысл. Следовательно, не в материальном содержится зерно реального. Нет его и в идеальном, воображаемом, иллюзорном, которое слишком зыбко и обманчиво, случайно и непредсказуемо. Реальное содержится в том, что не называется, что ускользает от схватывания, как материального, так и идеального. Оно исключенное третье. Его маркером служит многоточие в восклицании рассказчика при виде лунного Ленина – «и вдруг…», как и в задумчивом и невнятном бормотании всегда острой на язык и решительной Авивит – «это…». Реальное – то, что не позволяет Маадиму прикасаться к своему произведению в конце сцены: оно одновременно сакрально и осквернено и в обоих случаях табуировано, недоступно или запретно для жеста присвоения; оно есть не что иное, как лака-новское непроизносимое имя Отца, ужасное и прекрасное. Без этого первобытного и возвышенного трепета перед божественными образами земли (глины) и неба (луны) ничто – ни материальное, ни идеальное – не имеет смысла. Другими словами, без недоступности объекта нет репрезентации объекта, нет означивания и смысла. А значит, реальность может служить синонимом означивания, смыслообразования. Комизм, который рассказчик придает образу Маадима, призван усилить эффект реальности, обращаясь к старинному жанровому и стилистическому истоку художественного реализма; однако за этим скрывается более глубокий фактор: причина насмешки рассказчика в том, как на его глазах срывается жест присвоения, который художник направляет на объект – как материальный (кусок глины или мрамора), так и идеальный (образ, идея). Подлинный жест познания реальности – это неудавшийся, «падший» жест, и в этом своем падении одновременно и комический, и трагический. Единство сакрального с указывающими на него, но не схватывающими его движениями смеха и скорби составляет структуру реального, как она вырисовывается в романе Эгарта.
Юлий Марголин
Возможно ли чудо в нереальной реальности?[17]
Книга Юлия Борисовича Марголина (1900–1971) «Путешествие в страну Зэка» (1952) хорошо известна всем, кто интересуется историей советских лагерей или литературой о них. Будучи одним из первых свидетельств о ГУЛАГе, а также о преступлениях большевиков в оккупированной Польше в начале Второй мировой войны, эта книга была сперва проигнорирована просоветскими кругами в Израиле и в других странах, а затем заслонена фигурами Варлама Шаламова и Александра Солженицына[18]. Роль этой книги и ее автора в знаменитом деле против Давида Руссэ, одного из первых разоблачителей сталинского режима, сформировала представление о ней как о документальной прозе, мемуаристике, историческом свидетельстве. Социальное и политическое значение книги несомненно [Якобсон 1978; Дымерская-Цигельман 2003–2004], однако ее литературные особенности остаются при этом в тени. За кажущейся поэтической неамбициозностью автора скрывается сложный литературный замысел. Мы увидим, что сказочно-философский сериокомический дискурс, сбалансированный многочисленными бытовыми и техническими деталями, позволяет автору добиться максимально беспафосной литературизации и структурализации хаотической и абсурдной, на первый взгляд, реальности. Такой дискурс, в соединении с сильной плутовской топикой, объединяет трагическое недоумение и политическую сатиру в образе мыслей и самоощущении «путешественника» как одновременно «чужого и близкого, пришельца и своего» [Марголин 20176: 292] в этой реальности. Предельная очевидность зла порождает эвидентный реализм (соединенный с инвидентностью сказочного, фантастического и чудесного), из которого вырастают глубокие философские вопросы. Будучи дополнена опубликованными в позднейшее время предлагерными и послелагерными главами и фрагментами, книга Марголина окончательно приобретает вид эпической притчи об истории европейского еврея как о путешествии «туда и обратно», в