Соболевский в свою очередь не любил Жуковского за его придворное влияние на умонастроение и без того запутавшегося поэта. Но, зная, как Пушкин любит Жуковского еще с лицейских лет, не хотел говорить о дурном влиянии искреннего консерватора и только между прочим сказал:
– Жуковский – прекрасный человек, друг и поэт, но наивен до ребячества: он серьезно верит, что царь желает тебе добра. Какие благоглупости! Постная ерунда! Если бы это было в самом деле так, то что бы стоило царю дать тебе из казны просто тысяч сто за твои литературные заслуги перед Отечеством. Раздает же он эти сотни тысяч направо и налево разным дурацким сановникам. Удивительно, как это Жуковский не понимает, что царь и Бенкендорф – одно и то же лицо. И одинаково желают тебе не добра, а зла.
– Я Жуковского люблю тоже безотчетно, – улыбался поэт, закуривая трубку, – и не хочу его огорчать неблагодарностью. Его политических наивных убеждений не разделяю, но и не хочу из-за царей ссориться со своими литературными учителями. Это бесполезно и неприятно. Его, брат, не переубедишь. А цену царским милостям я знаю и без него. И вполне согласен с тобой, что царь от жандарма не ушел. Но, пойми, я живу в таких дьявольских условиях и в такое жестокое время, когда от меня требуется быть великим дипломатом, чтобы держаться на достойной высоте.
– Высота – опасная штука, – предупреждал дальновидный приятель, – смотри, друг, не сверни себе шею. Страшно за тебя.
– Не страшись, я себя знаю и постоять за себя сумею.
В кабинет вошла горничная:
– Обед готов. Пожалуйте к столу.
– А что у нас сегодня на обед? – интересовался любитель гастрономии Соболевский.
– Ботвинья, осетрина, бифштекс, – перечисляла горничная, провожая гостя и хозяина в столовую.
– Превосходное меню! – потирал довольно руки проголодавшийся гость перед заманчивым разнообразием стола.
Сели обедать. Хрустально прозвенели бокалы. Соболевский склонился к плечу поэта и запел вполголоса:
– Вспоминаешь?
– Да, да, – тяжело вздохнул Пушкин, – вспоминаю эту песню. Ты оказался прав. Я и впрямь переменился. Признаюсь, что изменился я, остепенел, смирился, из волка собакой стал… Но, погоди, друг, во мне еще жив михайловский Пушкин, и, пока нет жены, я, пожалуй, готов выкинуть какую-нибудь штуку. Так жить дальше невозможно… нет, невозможно…
– За невозможное! – чокнулся приятель.
– За решительность, черт подери!
На следующий день Соболевский уехал в Москву, взяв от друга целый ряд поручений и деловое письмо к Нащокину.
Поэт ушел в хлопоты по печатанью «Пугачева» и много писал писем Наташе, несносно скучая.
Неустанный глаз Бенкендорфа по-прежнему следил за каждым шагом поэта. Полиция вскрывала письма Пушкина к супруге и в одном из них нашла желанную добычу: муж в насмешливом тоне писал жене о забавно-слезливой сцене присяги наследника престола, от присутствия на которой он отстранился, рапортуясь больным. К счастью, зловредное письмо неугомонного поэта было показано Жуковскому – и он едва сумел отвести неприятность.
Эта полицейская мерзость, нагло плевавшая в душу интимной переписки поэта, общая беспощадная закабаленность жизни, сплошное нервное напряжение, беспрерывная возня с долгами и обязательствами, черные мысли о разорении, о необеспеченности семьи и, наконец, недавний разговор с Соболевским – все это разом сгустилось, нависло грозовыми тучами.
Захотелось разрядиться громом протеста, поднять бурю натиска воли, судорожно сбросить ярмо невыносимого положения, взлететь на широкий простор полей и лугов, миновать заколдованный круг… Теперь же – пока не поздно, пока один, пока жена далеко…
И Пушкин решил, ни с кем не советуясь, чтобы никто не помешал освободиться от жизни в столице, уехать навсегда в родную деревню, к желанному покою.
К черту прежде всего глупейшую службу! И он подал категорическую просьбу о полной отставке.
Первые часы решительного шага были часами чудеснейшего праздника.
Царь дал сухое, суровое согласие, но запретил Пушкину заниматься в архивах, которым так много было отдано труда. Поэт, забившись в угол кабинета, думал, что делать дальше… как быть…
Звонок в передней заставил вздрогнуть. Встревоженный, обозленный, вбежал Жуковский с криком: