Лицей справлял двадцать пятую годовщину своего основания – 19 октября 1836 г.
В подавленно-скорбном, усталом от беспрерывных мучений ревности, травли и внутреннего разлада состоянии безгранично одиноким пришельцем явился на пир лицейских друзей Пушкин.
Юбилейный день, ликующий звон бокалов, торжественные голоса и сияющие лица, теплые воспоминания прошлого, сгоревшие надежды и мечтания, возбужденные разговоры и тосты – все это лицейское веселье показалось поэту теперь страшным и угрожающим…
Настолько это пиршество представлялось навсегда отгороженным глухой стеной отчужденности от его сегодняшней жизни, отбившейся от берегов всеобщего быта и унесенной, как в бурю оторвавшееся морское судно, в ширь мятущейся неизвестности…
Здесь, в кругу старых товарищей по лицею, вдруг ощутил Пушкин, что этот праздник – последний праздник его будней. Так переменился мир, и теперь все казалось последним и конченым, пройденным и бессмысленным. Свинцовой усталостью налилась грудь. Не веселили обступившие друзья.
– Эй, Пушкин-лицеист из комнаты № 14, прочти же нам, черт возьми, свои стихи! Ведь не может этого быть, чтобы наш великий друг явился бы без чудесного подарка. Мы ждем!
Поблекшим, далеким взглядом окинул поэт тесный собравшийся круг:
– Милые мои товарищи! Вы правы: я не мог удержаться, чтобы не вспомнить поэзией нашего лицея. Я начал к этому дню писать стихи, но когда подумал о том, что среди нас не будет Дельвига и тех, кто томится в Сибири вот уже более десяти лет вместе со многими другими лучшими людьми, бросил, не кончил стихов и никогда их не кончу… Нет больше сил… Кругом зло и ложь… Зачем нам лгать друг другу? Будем откровенны. Наш праздник похож на тюремный праздник. Мы все невольники в цепях действительности… Мы все рабы жестокого времени; и мрак темницы, и подлость мстителей, и зло преследования окружают нас. Наши юношеские затеи вольнодумства, которые рождались в стенах лицея, задушены. Что осталось от наших надежд? Ничего. Мы все изменились с годами, зачерствели каждый в себе, заглохли в порывах, остепенились и замолчали, заперли сердца на замки, а совесть сделали уступчивой, как лестницу…
Пушкин опустил тяжелую голову.
Все смолкли в смятении неожиданности такого выступления поэта.
Некоторые переглядывались и пожимали плечами.
Барон Корф, учившийся вместе с Пушкиным, но всегда его ненавидевший, заявил:
– Господа, у нас сегодня торжественный лицейский праздник, а не политическое собрание тургеневского кружка, трактующее об освобождении крестьян…
– О, я понимаю ваш гнев, барон! – поднял гордую голову поэт. – Конечно, не место здесь говорить подобные речи ныне, но именно об этом я и хотел пожалеть. Прежде, в каждую годовщину основания нашего лицея, мы собирались не только для пустого веселья, а могли и имели право болтать о политических делах будущей свободной России – сколько кому вздумается. Мы в своей семье – хозяева. И в правилах нашей лицейской семьи всегда было гордостью раскрывать свои души, как окна весной, чтобы дать хоть маленький отчет и в своей жизни, и в том, что делается вокруг нас. Так было прежде. А в сегодняшний праздник двадцатипятилетнего основания нашего лицея мы обязаны быть еще более правдивыми и честными. И не господам баронам учить меня и всех нас, как надо вести себя. Я отвечаю за свое поведение. Я – Пушкин, и с меня этого достаточно.
Все будто вдруг очнулись:
– Ура! Браво! Ура, Пушкин! Пушкин, ура!
Прибой аплодисментов загремел в стенах.
Барон Корф и за ним еще несколько человек вышли из залы с негодованием:
– Черт знает что такое! Об этом должен знать граф Бенкендорф!
Уход их окончательно вызвал подъем, и новый прибой приветствий ударил в стены:
– Браво, Пушкин! Слава лицея! Слава России! Ждем стихов! Ждем! Слушаем!
Поэт растроганно блестел глазами, смущенно кланялся, вынимая из кармана листок. Взволнованным, трепетным голосом он начал читать. Листок колыхался в левой руке, как от ветра. Весь зал замер в восторженном порыве. В затаенной тишине, мерно и пронизывающе до дрожи, звучал скорбный голос. Слова напряглись болью страдания…
Глаза поэта заполнились блеском слез… Горло мучительно сдавило клещами… Стихи прервались на полуслове.
Поэт зарыдал, безнадежно махнув рукой и судорожно скомкав листок.
Слезы блеснули у многих.
Друзья бросились утешать Пушкина:
– Ну, не надо… не надо… брось… выпей вина.
Поэт быстро вышел из залы, оставил всех и побрел по улицам, не замечая никого и ничего.
Этот день был тихий и солнечный.
Пушкину не хотелось видеть и слышать людей и быть в суете города. Он добрался до кладбища, куда ходил иногда и прежде в часы безудержной тоски.
Последнее золото октябрьских листьев тихо осыпало заросшие могилы. Осенний закат вечным покоем утешал безвозвратно ушедших.
Задумчиво бродил Пушкин меж холмов с крестами, пока не нашел одну, засыпанную листьями, безымянную, старую, в стороне забытую могилу, на которую опустился.
Снял шляпу и положил рядом. В оранжевом воздухе закружился листочек и упал на задумавшуюся, склоненную спину. Грустной чередой струились мысли…