Лицо у меня горело, как от пощечин. За меня все решили без моего участия, даже не предоставив мне слова. В каждом взгляде, как мне показалось, сквозила враждебность, и я, мирившийся с враждебностью всю свою жизнь, впервые прочувствовал, как она меня пронзила насквозь, словно я ожидал от этих людей, о чьем существовании прежде даже не подозревал, чего-то большего, чем от других. Здесь, в заводской раздевалке, мои защитные механизмы оказались бесполезны, изъяты прямо у входа, как оружие — ножи, бритвы, травматы — у деревенских парней в «Золотом дне» по субботам. Уставясь в пол, я только бормотал: «Разрешите, извините» — и наконец добрался до обшарпанного зеленого шкафчика, хранившего мой сэндвич; аппетит у меня пропал, и я мял в руках пакет, боясь прохождения сквозь тот же строй на обратном пути. Потом, ненавидя и себя, и свой униженный лепет, я протиснулся к выходу фактически молча.
На пороге меня окликнул председатель:
— Минутку, брат, мы хотим, чтобы ты понимал: это не направлено против тебя лично. То, чему ты стал свидетелем, — это результат некоторых обстоятельств, сложившихся на заводе. Поверь, мы лишь пытаемся себя защитить. Хочется верить, что недалек тот день, когда ты станешь полноправным членом нашего союза.
Из разных концов помещения раздались жидкие аплодисменты, которые быстро стихли. Я сглотнул и уставился перед собой невидящим взглядом; заключительные слова донеслись до меня как будто из далекого красного марева.
— Все нормально, братья, дайте ему пройти.
Сквозь яркий солнечный свет я поплелся назад через двор, мимо каких-то конторских служащих, болтавших на газоне, в подвал корпуса номер два. На лестнице остановился с таким ощущением, будто желудок мне разъедает кислота. «Почему было просто не уйти?» — досадовал я. А раз уж остался, почему ни слова не сказал в свою пользу? Неожиданно для себя самого я сорвал обертку с бутерброда и яростно разодрал его зубами, не ощущая вкуса сухих комков, застревавших в горле. Недоеденный кусок бросил обратно в пакет и, ухватившись за перила, на дрожащих ногах стал спускаться по ступеням, как будто только что избежал смертельной опасности. В конце концов это ощущение прошло, и я толкнул железную дверь.
— Где тебя носило? — рявкнул сидевший на тележке Брокуэй.
Он что-то пил из белой кружки, сжимая ее в грязных руках.
Бросив на него рассеянный взгляд, я заметил, как свет падает на его морщинистый лоб и белые, как лунь, волосы.
А ему-то какое дело, подумал я, видя его как в тумане и чувствуя лишь неприязнь и сильную усталость.
— Отвечай, когда… — начал он, и я, заметив по настенным часам, что отсутствие мое длилось всего двадцать минут, услышал свой спокойный голос, вылетающий из пересохшего горла:
— Я попал на профсоюзное собрание…
— Что
Он двинулся на меня будто во сне, дрожа, как иголка на приборной шкале, и тыча пальцем в сторону лестницы; голос его срывался на визг. Я смотрел на него в упор; что-то явно пошло не так, все мои реакции застопорились.
— Да что стряслось? — хрипло пробормотал я, умом все понимая и в то же время отказываясь понимать. — В чем дело?
— Ты меня услышал. Пошел вон!
— Я не понимаю…
— Заткнись и вали!
— Но, мистер Брокуэй, — вскричал я, стараясь ухватиться хоть за какую-нибудь ускользающую соломинку.
— Ах ты, горлопан паршивый, блоха профсоюзная!
— Послушайте, уважаемый, — теперь я тоже орал, не сдерживаясь, — ни в каком профсоюзе я не состою!
— Если не уберешься, вонючка мерзкая, — выдавил он, неистово обшаривая глазами пол, — тебе не жить. Богом клянусь: УБЬЮ.
Я не верил своим ушам: положение становилось критическим.
— Как вы сказали? — залепетал я.
— УБЬЮ ТЕБЯ, ТАК И СКАЗАЛ!