— Горело, говоришь? Это ты правильно. Тебя, может, удивляет, что у меня и слезинки незаметно в глазу? Не таясь скажу: выплакал я свои слезы. Не на людях, конечно. Стыдно нашему брату слезой умываться. Пользы от нее нисколько… А сердце, братка, горит, не может оно не гореть. Но вот что я скажу тебе: возьми ты деревья в лесу, вот дуб этот или другое какое дерево, вон ту сухую сосенку. Приложи к ней в сухой день спичку — и сосна вспыхнет от самой земли до верхушки, до самого неба полыхнет пламенем. А дыму сколько, а копоти, всю землю кругом усеет пеплом. Была сосенка, и нет ее, как свечка на твоих глазах сгорит. А дуб вот этот поджигай — не подожжешь, и хорошим огнем его не подпалишь. Как стоял, так и будет стоять, На него и молния бросалась, — видишь, сук подпалила. А он стоит и стоит, сотни дет уже стоит и каждую весну кучерявится. А посмотри, сколько дубков кругом, густой порослью поднялись. Сыны его. К чему, однако, говорю я это? К тому, братка, чтоб не гореть нам, как те суходеревины, чтобы сердца наши горели, да не перегорали. Чтоб горели они ясным огнем, от которого будет очень жарко врагам. Вот так и делаем мы. И мысли у нас такие… И дела наши такие. От них очень не по себе немцу. От одного страха они сохнуть будут. Мы их так приголубим, что они веки вечные будут помнить о земле нашей, о ласке нашей. Сынам и внукам своим накажут уважать чужую жизнь, чужое добро. А ты — горело… горело… Человек ты горячий. Сердце у тебя молодое. Так нужно беречь его, сердце, чтоб не перегорело оно в такую лихую годину. Вот о чем я – старый человек, и говорю тебе, чересчур спокойно, по-твоему, говорю. Одним чувством, одним сердцем его не возьмешь, врага. Ясная должна быть голова у нас и твердое сердце…
Блещик слушал Силивона и соглашался с его мыслями. И, почувствовав, что старик не все говорит ему, что-то утаивает от него, неожиданно спросил:
— Может, у вас, Силивон Сергеевич, есть известия какие-нибудь о Ксане, о моей семье?
Старик ответил не сразу. Обвел Блещика испытующим взглядом, заглянул ему в глаза, горевшие нестерпимым блеском. И тихо — слышно было, как шуршат снежинки на ветках молодых березок, как запоздалый дубовый листок с едва слышным шелестом коснулся земли,— проговорил:
— О Ксане спрашиваешь? Нету, братка, Ксаны… Нету. Ты не волнуйся, ты солдат. И все мы теперь солдаты. И дети наши солдаты… Ты не волнуйся, братка!
Тяжело вдыхая воздух, торопясь и сдерживая себя, будто боясь упасть в страшную бездну, черную, холодную и пустую, Блещик прошептал побелевшими губами:
— А-а… Василек?
— Жив Василек! Жив внучек мой! — спешил Силивон поддержать человека, не дать упасть ему, не дать погаснуть в сердце живому теплу. И все говорил, говорил: — Жив Василек, жив. Такой, братка ты мой, внучек, не нарадуешься, не натешишься! Им, братка, и живу, им и держусь. Не сироты мы с тобой, если имеем такого вояку.
Блещик жадно ловил каждое слово. Лихорадочно горели глаза, пальцы правой руки то нервно трогали щеку, то сжимались в кулак. Потом он вдруг резко повернулся и пошел между деревьев, исчез за густыми зарослями дубняка. Осмотревшись и схватившись за голову руками, он прислонился к шершавой сосне, будто слился с ней на какую-то минуту. Пытался собрать мысли, которые разлетались беспорядочным роем. А сосна шумит и шумит, веет ветер над головой. Шуршат снежинки, падают на землю, на сучья, на трухлявые лесные пни. А сосна шумит, шумит, будто уговаривая, успокаивая.
Силивон молчал.
И когда подошел к нему Блещик, он посмотрел ему прямо в глаза, теперь уже более спокойные, сосредоточенные.
— Вы бы рассказали мне, Силивон Сергеевич, как это все случилось?
— После, после.
— Ну хорошо… После…
Блещик судорожно схватил руку старика:
— Знаете, мне хочется сказать… Были мы с вами хорошими родственниками. Да, хорошими родственниками. Теперь мы с вами, Силивон Сергеевич, не только родственники, мы больше чем родственники…
— Это ты правильно, сынок, совсем правильно,—; ответил задумчиво старик.
12
Поезд на Минск битком набит людьми. Он напоминает не то пригородный, не то прежний товарно-пассажирский. Лучшие вагоны заняты немцами. В остальных не повернуться. Правда, несколько купе в вагоне, в котором ехали Надя и Андреев, довольно свободные. Но когда наши пассажиры попытались войти туда, на них цыкнули:
— Куда претесь, не видите, что ли?
Пьяные полицаи играли в карты, горланили песни. Кто-то заспорил:
— Что вы гоните девчину, в самый раз к компании. Его оборвали:
— Какая там компания? Не одна, с отцом едет, с калекой, мешать только будет.
Надя примостилась с комиссаром в уголочке возле окна.
В вагоне разные люди. Старая бабка, обеими руками держась за хорошо напакованную торбу, вздыхая, говорила соседям:
— А я к сыну, люди, к сыну.
Ей никто не отвечал, но она все старалась заговорить:
— А я к сыну, который неделю уже…— и шепотом: — В тюрьме сидит. Забрали…
— Тихо ты, бабка, нашла о чем говорить!
— А что я такого? Я мать, детки мои!