Толстая Шмульчиха так и села на землю, и малосильному Клопикову пришлось-таки повозиться, пока он уложил свою квартирную хозяйку на крыльцо дома и привел в чувство. А вскоре явился и сам Шмульке. От всего пережитого он почти утратил дар речи и, многозначительно насупив брови, еле выдавил из себя единственное слово:
— Пришли…
— Кто?
— Они…
— Кто такие они?
— Наши! Армия фюрера! Солдаты великой Германии… Они никогда не забудут…— Шмульке долго не мог толком объяснить, что произошло. А когда он наконец окончил свое сообщение, Клопиков официально-торжественно обратился к нему:
— Поздравляю вас, господин Шмульке! Я всегда с уважением относился к вашей нации. Энергичная нация, ничего не скажешь… Она победит всех. Да, да, победит. Очень даже просто. Поздравляю, поздравляю!
— И вас поздравляю, товарищ Клопиков.
— Нет, нет, нет…—даже руками замахал Орест Адамович,— в товарищи я не согласен.
— Простите, господин Клопиков. По старой привычке…
— Что же прощать? Разве мы не добрые соседи, разве мы не старые друзья с господином Шмульке? Сколько лет прожили под одной крышей, очень даже просто. Под вашей крышей, господин Шмульке.
— О-о… да, да…— смог простонать утомленный и перегруженный впечатлениями герой и начал пристраиваться, где бы прилечь отдохнуть.
Ревмя ревела жена Шмульке. То ли от радости, то ли от страха за судьбу своего храброго властелина…
12
— Скучно, дед, скучно…—жаловался Дубок деду Сымону.—Наши там кровь проливают, воюют, а я здесь баклуши бью, по углам отираюсь, чтоб они сгнили.
— Ай божухна, о ком ты это?
— О фашистах, о ком же!
— О них можно. Но что поделаешь, разве ты виноват? Вот поправишься немного. А там, может, и наши подойдут. А фашист, конечно… будь проклят этот фашист. Упаси боже дальше его пустить! Обдерет он нашего человека как липку. Я насмотрелся на немца еще в прошлую войну. Угораздило же меня в плен попасть, два года промаялся. Был у хозяина одного, на манер, скажем, батрака, только еще хуже. А хозяин, по-нашему сказать,— кулак. Коровы у него, лошади, свиньи породистые, все как след… И чисто жил, сукин сын, культурно, уборная с водой и все такое. Но скажу я тебе, и сердце же у него… Душу из меня вытряс, сладу никакого… Мучился у него, мучился два года, а как пришлось домой подаваться, так он пиджак со спины содрал, в котором я работал. Дал на дорогу рванину какую-то да сала с полфунта, и то все вывешивал, чтоб лишнего грамма не передать. Не дай боже с такими людьми дело иметь или, сохрани господь, попасть к ним в западню! Вот он какой бывает, немец. Это я, конечно, про немцев-живоглотов говорю. Те немцы, которые с мозолями живут,— люди как люди.
А от такого живоглота жалости не жди. Если мне приходилось случайно прихворнуть, так он сразу на постное переводил, да еще объяснял мне: «От тебя, Сымон, мне только убытки в хозяйстве. Ты лучше не болел бы, тогда и мне удобней и тебе лучше. Иначе придется отослать тебя в лагерь».
Без души кулак. От него, видно, и фашист пошел… Не диво, что он поезда с детьми расстреливает, стариков не щадит. Он это может.
Рассказы Сымона не веселили сапера. Он шел порой в лес, пробирался к реке, где немцы наводили постоянный мост, и наблюдал из непролазных дубовых зарослей, как ровняли они крутой съезд к мосту. Вместе с пленными там работали и «вольные», которые тоже были под конвоем. Не мог на это долго смотреть Дубок… Ходил по лесу, прислушиваясь к птичьему щебету, к гомо-ну сосен, присматривался к лесным цветам. На болотниках горели желтые, золотистые лютики, буйно раскинулись белые и синие ирисы. Рдели на полянках красные смолянки, мелкие звездочки «купалок» светились под солнечными лучами. По берегам ручья веяло холодком от зябкого голубого разлива незабудок. А на вырубках, на пригреве краснела земляника, и запах от нее шел тонкий-тонкий, так пахнет в детстве весна… И везде — на луговинках, на лесных лужайках, возле мелкой речушки у шоссе — небывало высокие, густые травы. За лесом зеленели ржаные поля. Под тихим ветром они переливались теплыми трепетными волнами. В другое время смотрел бы и смотрел Дубок на это море не отрываясь, слушал бы шелест его зелено-прозрачных волн.
Теперь ничто не тешило сердце, не радовало глаз. От шоссе несло тошнотворным, сладковатым запахом тления. Километрах в шести от деревни, видно, произошел жестокий бой. Здесь шоссе пересекало небольшую речушку. Длинный деревянный мост был немного поврежден, но его наспех починили. А вокруг воронка на воронке, сколько одних бомб положили! Телеграфные столбы разбиты, некоторые наклонились, черная проволока вилась спутанными клубками. По обочинам дороги лежали подбитые, сгоревшие машины, конские трупы. Зарывшись дулом в торф, торчала под откосом перевернутая пушка. Железное колесо ее было покорежено, расщеплено. Кое-где валялись мертвецы.
Все эти места обошел Дубок, осторожно поглядывая на шоссе, по которому часами тянулись на восток бесконечные немецкие обозы, пропыленные колонны пехоты, мчались, грохотали пятнистые танки, тяжелые грузовики на гусеницах, молниеносно проносились мотоциклисты.