Авдотье вспомнилось, как растила Генку, еще грустнее стало. Мать от чахотки в голодный год умерла. Авдотья грудь ему свою давала… пососет немного, а потом рожок с соской подсовывала и молока коровьего подливала. Поест и успокоится. А худенький рос. Все боялись, кабы не заболел тоже туберкулезом-то. Мамой звал… Подрос когда, не хотела и говорить, что не мать, но все же сказала правду. Ой, что и было!.. Всю душу ему отдала, чтобы не чувствовал себя сиротиночкой. Вырос… Не хуже других… К себе зовет. Квартиру хорошую получил. Так и написал: приеду зимой и заберу. «И поеду. Сын ведь он мне. Тятя к Андрюхе собирается. Вот и все при месте будем». У Авдотьи даже на душе от таких думок полегчало, слезы от радости на глазах выступили. Она смахнула их и тут же стала собирать на стол. Поели наскоро молока с хлебом, и Авдотья попросила отвезти ее на поле.
…Только Андрей с Авдотьей уехали, а Егор Кузьмич хотел идти в малуху и делать черенья к вилам, — дверь отворилась, и зашла бабка Павла, соседка.
— Мир добрый, Кузьмич! Дома Егоровна-то?
— Уехала на поле с Андрюхой.
— Ой, никак не наробится. Ведь уж пора на отдых, а она все никак не угомонится, что ты же. Как будто без нее не управятся.
— Такой уж человек.
— Ныне в колхозе ведь что? Любо! Время вышло — пенсию получай. Не то что ране — робь, пока вперед ногами не понесут.
— Жизнь лучше стала. Знамо дело.
Егор Кузьмич встал.
— Да ты куда, посиди хоть.
— На куте вон орехи грецкие стоят, угощу тебя. Генка послал.
— Ой уж у вас, Егор Кузьмич, не внучек, а золото. Письма пишет, посылочки шлет. Вырастила Авдотьюшка себе заменушку. Таких ныне немного. Все глядят, как от матери урвать.
— Не все ведь эки, Павла.
— Слов нет, не все. Вон у меня лиходей-то, слыхал, отчубучил?
— Нет не слыхал. — Егор Кузьмич сел. — Че опять?
— Еле упросила бригадира, чтобы мне поросеночка оставил. Мало было поросят-то. Ладно, говорит, бабка Павла, всю жись ты в колхозе проробила, ветеран ты у нас. Сколь, спрашивает, тебе лет? Семьдесят пять, говорю, один Егор Кузьмич старе меня в деревне-то. Отдал он мне поросеночка. А Сашка мой сидит, что-то копается в углу. Поросеночек подошел и ткнул рыльцем радио его, транзистор. Он и свалился набок. Облеванец хвать каток с лавки, да и огрел его по уху. Взвизгнул поросеночек — и был таков. Я ругать… Он хоть бы глазом мигнул, нисколько личине его не стыдно. Я, говорит, мать, все равно свинину не ем. А станешь ворчать, так я в общежитие подамся — тебе хуже станет. Самой дрова колоть надо будет, и воду носить, и по хозяйству управлять. Вот ведь сынок!
Егор Кузьмич поморщился.
— Подлец, нече говорить. Да, Павла, малые детки — малые бедки, большие детки — большие бедки.
— Вот так вот, Егор Кузьмич, и мучусь.
— Проучить его, подлеца, как-то надо.
— Надо. Надо. Новость-то не слышал? — не унималась Павла.
— Какую?
— Третеводни племенной колхозный бык не вернулся на полевую ферму. Искали, искали целый день — не нашли. Всю тайгу покрестили… А вечером собрались мужики на ферме да судачат: че делать?.. Ермил-лесник с ружьем подошел, с обходу, видно. Глядят, бык-то и летит из острова, пена на губах, а на загривке у него медведь сидит. Мужики орут: «Стреляй, Ермил!», а Ермила уж и след простыл, как в воду канул. Схватил Митрий Попов ружье да хлесть! Потом вдругорядь — да и свалил быка-то. А медведь ходу в лес. Сейчас с Митрия, судят, вычитать станут за быка. Вот ведь век прожила, такого не слыхивала… Притча. Я свою буренку все время в остров ране гоняла. Ведь это господь, видно, меня не забыл — миловал. Отвел медведя.
Егор Кузьмич засмеялся, тряся широкой бородой.
— Съели уж почти быка-то всего, Павла. К делу пошел. Никто с Митрия вычитать не станет, раз такой случай произошел, не на это ведь он ладил. А Ермил сиганул, говоришь? Друг ведь первый нашего Григория.
— Этот богохульник? Всю жизнь людей смешит. Когда на его накинулись, как воротился, он мелет: «Медведь этот мне давно мстит за то, что я его ножом полоснул». Но и все, кроме Митрия, за брюхо схватились, знают его, боязливого. А он забрал ружье, да и ходу. Обход, говорит, мне надо делать.
— Друг, друг он Григория. Водой их не разольешь. Спился вот Гришка у меня…
— Это он из-за Надежды, Егор Кузьмич, отойдет. Порастет все бурьяном, забудется, и отойдет, и пить не станет.
— А тебе женить надо парня — остепенится.
— Али не сбивала. Я, говорит, не чокнутый, чтобы жениться. Вишь как? Ой, господь терпел и нам, видно, велел. Домаемся до смерти как-нибудь.
Егор Кузьмич не любил, когда говорили о смерти, отрезал:
— Ты, Павла, с таким словом лучше не приходи. Нече до время трястись.
Павла продолжала:
— Ну ладно, не стану больше, знаю, что не уважаешь ето.
— А парень твой образумится. Не век таким дураком станет жить.
— Да дал бы бог. Всегда ты добрым словом утешишь, Егор Кузьмич. Ладно, пойду, то охальник ись скоро придет. Накормить надо. Хоть и подлец, а сын родной.
Павла ушла, забыв об орехах, запамятовал о них и Егор Кузьмич.
III