На следующее утро тот же самый автобус вёз меня тем же самым путём в Минеральные Воды, с пересадкой на полдороге. Светило солнце, горы постепенно уменьшались и сливались с горизонтом, и вскоре исчезли совсем, а на душе было легко и весело от того, что я еду домой и, в общем-то, скорее со щитом, чем наоборот. Я сидел один на заднем сиденье автобуса, и распевал себе под нос «нет мудрее и прекрасней средства от тревог…», и сам умилялся припевной мудрости о том, что «дороги трудны, но хуже без дорог»; уж кто-кто, а я-то теперь имел полное моральное право произнести эту строчку от первого лица. На дорогу же нам выдали сухой паёк, и на подъездах к Минводам я стал уминать говяжью тушёнку ножом из банки, запивая её сгущёнкой, тоже из криво открытой банки, – это же надо быть шестнадцатилетним мальчиком чтобы такое переварить.
Обратного билета у меня не было, сейчас уже не вспомню почему. Вроде бы их должны были распределять в лагере, и действительно приезжала какая-то тётка-агент, и действительно эти билеты продавала, но билетов на всех не хватало, меня оттёрли, а я не слишком-то и огорчился, решив, что куплю их прямо в аэропорту. В аэропорту же на меня посмотрели как на полного идиота. Был конец сезона, на всех окрестных турбазах тоже закончились смены, отдыхающие возвращались по домам, и ближайшие билеты были только на середину сентября. На железнодорожном вокзале ситуация была ещё хуже. Моего эйфорического настроения это, однако, никак не подмочило. На вокзале я повстречал тех двоих ребят, с которыми мы накануне договорились организовать команду, и мы ещё довольно долго куролесили на перроне, пока не пришёл их поезд и они не отбыли в направлении дома, размахивая руками и выкрикивая какие-то куплеты. А я остался на перроне. Кстати, эти ребята действительно звонили мне ещё несколько раз, напоминали, что мы теперь – команда, но звали почему-то не потренироваться, а побухать. Я в то время вообще тренировался преимущественно с репетитором по математике и от их приглашений увиливал под разными благовидными предлогами, и они обо мне постепенно забыли.
Я вернулся в аэропорт. Было солнечно и тепло; прибывали новые автобусы, из некоторых вываливались свои ребята, альпинистские компании. Рыбак рыбака видит издалека, а у меня для верности на штормовке блестел новенький значок, так что мне было не скучно. Старшие охотно заводили разговоры, рассказывали о пройденных маршрутах и заработанных разрядах, некоторые показывали следы свежих травм и ранений. Я смотрел на их сломанные рёбра с благоговением, и вообще был благодарным слушателем, так что ещё какое-то время я провёл, мигрируя от одной альпинисткой компании к другой и слушая их байки. Потом они все уходили на посадку, и ближе к вечеру, когда улетел последний рейс, я остался на площади один.
Если посмотреть со стороны, ситуация была аховая. В активе имелись две банки тушёнки и денег в обрез на билет, которого в ближайшие две недели не предвиделось. В пассиве было начало учебного года через несколько дней. Как ни странно, я не помню никакого чувства смятения или паники по этому поводу: похоже, перспектива бомжевать и побираться на привокзальной площади меня смущала как-то не так чтобы слишком. И, ложась на лавочку подремать на тёплом вечернем солнышке, я как-то махнул на всё это рукой и сказал сам себе, что всё как-нибудь да утрясётся.
Оно и утряслось. Проснувшись на закате, я почувствовал себя плохо, а ближе к полуночи – совсем-совсем плохо, и по стеночке доплёлся до медпункта. Там мне померили температуру и определили до утра на клеёнчатую кушетку в каком-то боксе со стеклянным окном в полстены, выходящим в освещённый коридор. На соседней кушетке в том же боксе сидела женщина, одетая в цветные грязные лохмотья, то ли цыганка, то ли откуда-то из средней Азии; на руках у неё была больная девочка. Девочке было очень плохо, и она всю ночь тоненько выла, а цыганка пела ей песни на своём непонятном языке. Под это пение я и уснул.